Ветер доносит какой-то звук – шепот пробивается сквозь неистовствующую бурю. Я отращиваю уши, вытягиваю чашечки полузамороженной ткани с боков головы и поворачиваюсь, как живая антенна, ищу лучший сигнал.
Вот оно, слева: бездна едва светится, и снег несется черными завитушками на фоне слабенького зарева. Я слышу звуки бойни. Я слышу себя. Я не знаю, что за форму принял, что за анатомия способна издавать такие звуки. Но я износил достаточно оболочек на многих планетах, и боль легко узнаю по звуку.
Битва идет не очень хорошо. Битва идет по плану. Настало время отвернуться и погрузиться в сон. Настало время переждать века.
Я иду против ветра. Возвращаюсь к свету.
Я действую не по плану. Но теперь у меня, кажется, есть ответ: возможно, я его получил еще до того, как отправил себя в изгнание. Нелегко такое признать. Даже сейчас я не полностью все понимаю. Как долго я стою здесь, рассказываю историю сам себе, раскладываю улики по местам, пока моя оболочка умирает от низкой температуры? Как долго хожу кругами вокруг столь очевидной и невероятной правды?
Я иду навстречу слабому потрескиванию огня; приглушенный взрыв, раздавшийся в лагере, скорее чувствуется, чем слышится. Снежная пучина светлеет: серый перетекает в желтый, желтый – в красный. Одна яркая вспышка распадается на несколько пятен. Чудом уцелевшая пылающая стена. На холме – дымящийся скелет того, что когда-то было лачугой МакРиди. Треснувшая, тлеющая полусфера отсвечивает желтым в мерцающих огнях: прожектор Чайлдса зовет это радиокуполом.
Лагерь исчез. Остались только пламя и камни.
Без убежища они не выживут. Им осталось недолго. Только не в этих оболочках.
В попытке уничтожить меня они истребили самих себя.
Все могло бы получиться иначе, если бы я никогда не был Норрисом.
Тот оказался слабым звеном: не просто биомасса, которая не способна адаптироваться к окружающей среде, а дефектный росток – росток с выключателем. Мир знал об этом, знал так давно, что совсем забыл. И только когда Норрис свалился на землю, информация о сердечной недостаточности всплыла в разуме Коппера – там я смог ее увидеть. И когда Коппер принялся бить Норриса в грудь, пытаясь вдолбить в него жизнь, загнать ее обратно, я уже знал, чем все закончится. Слишком поздно: Норрис перестал быть Норрисом. Он даже перестал быть мной.
Мне приходилось играть столько ролей, но в каждой почти не имел выбора. Я-Коппер ударил дефибриллятором меня-Норриса, верного Норриса: каждая клетка скрупулезно ассимилирована, каждый элемент неисправного клапана идеально реконструирован. Само совершенство. Я не знал. Как я мог знать? Формы, существующие во мне, миры и морфологии, которые я ассимилировал за несколько эр, – раньше я пользовался ими только для адаптации, а не для укрытия. Отчаянная мимикрия была импровизацией, последней надеждой выстоять перед миром, который нападал на все, что ему незнакомо. Мои клетки ознакомились с правилами и подчинились им – безмозглые, словно прионы.
Итак, я стал Норрисом, а тот самоуничтожился.
Помню, как я утратил себя после аварии. Я знаю, каково это – деградировать: ткани бунтуют, отчаянно пытаюсь возобновить контроль, но статика от засбоившего органа перекрывает весь сигнал. Я – сеть, которая отключается от общей системы; с каждой последующей секундой я становлюсь все меньше. Становлюсь ничем. Из единого превращаюсь в легион.
Я-Коппер видел это. Я все еще не понимаю, почему мир тогда ничего не заметил. Его фрагменты обернулись друг против друга – каждый росток подозревал другого. Они же выискивали признаки заражения. И какой-то комок биомассы должен был обратить внимание на легкое подергивание Норриса, должен был засечь рябь на поверхности – под ней ошалелые, брошенные ткани менялись в инстинктивных попытках успокоиться.
Но заметил ее только я. Я-Чайлдс мог лишь стоять и смотреть. Я-Коппер мог лишь ухудшить ситуацию: если бы я взял управление на себя, заставил оболочку бросить электроды, они бы догадались. Так что пришлось играть роли до конца. Я ударил Норриса в грудь воскресающими пластинами, и плоть под ними разверзлась. Я вовремя закричал, когда захлопнулась пасть с зазубренными клыками из сотен других планет. С откушенными выше кисти руками повалился назад. Люди роились, их смятение перерастало в панику. МакРиди прицелился, и пламя рвануло через замкнутое пространство. Мясо и механизмы заорали в огне.
Опухоль Коппера умерла рядом со мной. После такого очевидного заражения мир все равно не дал бы ей выжить. Я позволил оболочке на полу прикинуться мертвой, пока тело на столе, некогда бывшее мной, крушило все вокруг, извивалось и примеряло случайные шаблоны в отчаянных поисках чего-то огнеустойчивого.
Они самоуничтожились. Они.
Безумное слово по отношению к миру.
Что-то ползет ко мне через развалины – зазубренный, сочащийся пазл из почерневшего мяса и раздробленных, наполовину абсорбированных костей. Горячая зола тлеет на его боках подобно обжигающему взгляду ярких глаз; оно слишком слабо, чтобы потушить огонь. Массы в нем не хватит даже на половину Чайлдса: большая часть уже обуглилась и безвозвратно умерла.
То, что осталось от Чайлдса, почти уснуло; его единственная мысль: «Ублюдок». Но я сам уже стал им. Я сам теперь могу петь эту песенку.
Фрагмент вытягивает ко мне псевдоподию – последний акт причастия. Я чувствую свою боль.
Я был Блэром, я был Коппером, я даже был ошметком собаки, который пережил то первое огненное побоище и спрятался в стене без еды и сил на регенерацию. Потом обожрался неассимилированной плотью – потреблял, а не общался, не причащал; ожил, пришел в себя, восполнился и собрался воедино.
Но все же не до конца. Я едва это помню – столько памяти утеряно, уничтожено, – но думаю, что сеть, восстановленная по частям из разных оболочек, была немного рассинхронизирована даже после того, как я собрал ее в одной соме. Улавливаю полуразложившееся воспоминание собаки, которая вырвалась из общего целого: алчная, изувеченная и полная решимости сохранить индивидуальность. Я помню ярость и разочарование от осознания того, что этот мир испоганил меня до такой степени, что я уже едва мог собраться воедино. Но это неважно. Теперь я был больше, чем Блэр, чем Коппер, чем Собака.
Я был гигантом с бесчисленным набором шаблонов из множества вселенных – не ровня одинокому человечку передо мной.
Но и не ровня динамитной шашке в его руке.
Теперь я – нечто большее, чем просто страх, боль и обугленная воняющая плоть. Оставшееся сознание захлестывает замешательство. Я – блуждающие, разрозненные мысли, сомнения и призрачные теории. Я – понимание, которое пришло слишком поздно и уже забыто.
Но я все еще Чайлдс и, когда ветер немного стихает, вспоминаю, как гадал, кто кого ассимилирует? Снегопад ослабевает, и на ум опять приходит невообразимый тест, который меня разоблачил.
Опухоль тоже помнит. Я вижу это в последних лучах угасающего прожектора. А те, наконец, направлены вовнутрь.
На меня.
Я едва вижу, что они освещают: Паразит. Монстр. Зараза.
Нечто.
Как мало он знает. Даже меньше, чем я.
Я знаю достаточно, ублюдок. Ты – душекрад, говноед. Насильник.
Не понимаю, что это значит. В мыслях чувствуется жестокость, мучительное пронзание плоти, но под этим скрывается что-то еще, чего я не понимаю. Я уже готов спросить, но прожектор Чайлдса наконец-то гаснет. Теперь внутри только я, а снаружи – лишь огонь, лед и тьма.
Я – Чайлдс, и буря закончилась.
В мире, который давал названия взаимозаменяемым фрагментам биомассы, одно имя по-настоящему имело значение: МакРиди.
МакРиди всегда был главным. Само понятие все еще кажется мне абсурдным – быть главным. Почему этот мир так и не понял недальновидность любой иерархии? Одна пуля в жизненно важный центр – и норвежец мертв навсегда. Один удар по голове – и Блэр валится без чувств. Централизация означает уязвимость, и все же миру мало того, что он построил биомассу по столь хрупкому образцу, – он навязал такую модель и метасистемам. МакРиди говорит – остальные подчиняются. Это система со встроенной смертельной точкой.