Сколько-то лет назад я пришла опять к ВВ с повинной. Ах, что же мне делать, Жужик такой хороший, но где тогда счастье? В смысле – хороший? – спрашивает ВВ. Ну, Жужик, говорю, это если не счастливая жизнь, то счастливая смерть. Отложенное счастье, долгосрочная инвестиция. Я буду старенькая, и ни один прохожий, глядя на меня-бабушку, меня-осевую – не прочтет: мама умрет, все взрослые любимые люди умрут, а Жужик останется. Единственный носитель знания, носитель зрения, которое позволит ему разглядеть даже через бабушку – вот она я. Просвечиваю. Ну и стакан воды. Тот самый, поэтизированный, пресловутый. Поднесение стакана, гарантия.
Так не будет, сказала ВВ. При прочих равных – так не будет ни за что. Жизнь ведь справедлива в том смысле, что каждому полагается весь спектр переживаний. И если сейчас и все предыдущее свое половозрелое время Жужик живет с женщиной, которая не любит его страстно, то он однажды возьмет опыт страсти, обращенной на него. Придет кто-нибудь, она – и пригласит. И он пойдет, потому что это его обязанность живого человека. Нельзя манкировать мобилизацию. Можно, разве если только у тебя такая специальная идея: хочу прожить не целую разную жизнь, а упороться в кусочек. Да что Жужик! Ты сама – ты хочешь пойти куда-то еще в остальной мир, или у тебя идея о добровольной изоляции, за верность которой полагается награда в виде предсмертного стакана?
Идея – важно. Идея – алиби. Аргумент. Если с идеей идешь по судьбе, то отвечаешь по итогам не перед судьбой, а перед идеей. Я не проебал, я раньше придумал систему – и в моей системе это был не проеб, а напротив.
Очень жалко, что у меня нет идеи. Это от скромности: я не считаю, что в состоянии сочинить идею лучше судьбы.
Вижу ВВ часто: тем чаще вижу в голове и в сердце, чем реже на самом деле. На самом деле ВВ теперь в Петербурге. Живет в питерском доме с решетчатым лифтом, с потолками, полами, с величественной сыростью, с достоевщиной, декадентщиной, со всей этой хуйней, которая меня не прибивает к земле масштабом, а, наоборот, тяготит – претензией. На вечность. Вечность – в других лежит широтах. Не плачьте в мансардах о бренном, о многозначительной благородной разрухе, плачьте в елках от радости, что елка вас переживет. Елка не превратится в винтаж, елка честно умрет однажды, и, умерев, еще пригодится. Костром, вешалкой, столиком.
Питер – город победившего винтажа. ВВ – елка. Зачем они теперь вместе?
Как-то раз ВВ написала мне:
И даже, думаю, тебя не минует ужасный какой-нибудь день (не пророчествую, не дай бог!), но тебе зачем-то дано чувствовать, и значит – готовься. Но быть готовым не значит – остерегаться. Значит – просто быть готовым. Не ждать и не бояться, не хорохориться и не плевать. И – опять банальность – жить, пока можешь.
ВВ! Я очень, очень стараюсь.
10 НОЯБРЯ
От рэпа в Ростове не скрыться. В парикмахерской парикмахерши слушают с компа подборку русского, иначе говоря, ростовского рэпа – разве есть в России рэп какого-то еще производства? Таксист вез меня на вокзал под «Касту»: «Этот спор нам обоим дорог, как зад Джей Ло». Надо будет козырнуть при случае цитатой в каком-нибудь дорогом споре на двоих.
Ждала от поезда специального рэп-радио, но обошлось.
У меня собственные музыкальные запасы теперь: два диска рэпа казачьего (на сувениры) и три – «Церкви Детства» (на добрую память), а также двухгиговая папка «Ростовский инди» (на жестком диске).
Соседей по купе звали Тамара Александровна, как мою покойную бабушку, и Петр Трофимович. Трофимович – тоже важное отчество, тоже был друг и тоже умер. В общем – привет, Ханеке – я ехала домой в компании влюбленных старичков.
Бабушка все умилялась поезду, новому вагону, до чего техника дошла. Ночью вернулась из биотуалета глубоко потрясенная, говорит деду:
– Сходила вот. По-большому даже сходила. Прелесть! Чисто. В туалете чисто, бумага – какая хочешь.
Легла на полку, укрылась – и опять, радостно:
– Одеяло такое мягкое! Прелесть!
А дед ей, по-мужски снисходительно так:
– Ты таблетку приняла? «Прелесть».
Они постоянно друг друга страхуют – напоминают про таблетки, про еду и питье, одеться потеплей. Перекрестный огонь заботы. Бабушка: ты без меня погибнешь, натурально, погибнешь. Или, она же: Петя, я тебя в угол поставлю. Это у них игра и юмор любви.
Живут вместе 56 лет. Живут в Волгодонске. Волгодонску тоже ровно 56 лет. Свадьбу играли на целине, комсомольскую свадьбу. Дед рассказал, как их в прошлом году перепугали врачи. Диагностировали у Тамары Александровны рак «четвертой степени». Оперировать отказались, в больницу в Ростов везти отказались: не довезете, говорят. Копите на похороны через месяц-два. Дед не сдался, начал искать деньги на операцию, а потом бабушку прихватило, приехала «скорая», отвезла в другую какую-то клинику. Когда бабушке разрезали живот, оказалось, что рака нет, а есть язва желудка. Похороны отменились, только вот теперь Тамаре Александровне нельзя домашнего вина, она немножко скучает.
– Обещали месяц, а я вот теперь уже целых двенадцать живу!
– Всю ведь извели, уморили. Была красавица, настоящая волгодонская женщина, а что осталось?
– А что такого? – я решила вступиться за бабушку, она действительно симпатяга, ясноглазая, нежная, высохшая принцесса. – Просто теперь она худенькая.
– Да. Теперь она балерина.
Утром мы освобождаем окно от шторки, Тамара Александровна и Петр Трофимович видят солнце, поля Рязанской области, покрытые инеем, и легко радуются погоде, пейзажу. Хорошее утро, говорят. Как нам повезло, что мы приехали в Москву в такой хороший день.
Тамара Александровна зачитывает вслух гороскоп для Петра Трофимовича: рак, слушай! Ракам звезды сулят перебои в бизнесе и отсутствие взаимопонимания с близким человеком. Петр Трофимович звездам аргументированно возражает: работы у меня нет, жена спокойная, это для других людей гороскоп.
У Петра Трофимовича в Москве операция, глаз будут оперировать, катаракта. Едут не как на операцию, а как на праздник.
– Живем, – говорит Тамара Александровна. – Думаем жить. Вот сейчас он будет видеть, и жить будет лучше.
11 НОЯБРЯ
Если человек прожил много историй и прожил глубоко, внимательно и беспощадно, он делается как бы over-educated и не может больше смотреть на вещь в отрыве от контекста. Не может слышать один новый чистый голос.
Зима никогда больше не придет ко мне просто так, одна. Она придет ко всему моему зимнему опыту, к двадцати шести зимам. Мы никогда с новой зимой не будем наедине, я ее не расслышу в общем гуле зим. В гуле – а еще потому, что когда первый снег падает, у меня сжимается сердце, сжимается и слепнет.
Когда я вижу осенний призыв на вокзале, солдатиков в форме, – у меня сжимается сердце. Потому что Жужик уходил так.
Чем дальше – тем меньше минут, когда сердце не сжимается.
Через сколько-нибудь лет мне, наверно, пальчик покажите – сердце сожмется.
Может быть, после этого человек и умирает – когда сердце не разжимается вовсе, когда исчерпан лимит переживаний, когда всё на свете, каждое микрособытие – повод для сердечного сжатия. Все просто живут с разной скоростью в этом смысле и поэтому умирают в разном возрасте.
Я в поезде посмотрела все свои старые фотографии и всё поняла. Расшифровала, как археолог – наскальную живопись. Все-все видно на этих фотографиях – все настоящее и все будущее – и как это я раньше могла не замечать? Как я вообще раньше могла – многое это чудовищное все?
29 НОЯБРЯ
Искала вечером под новым снегом Новую Басманную улицу, дом 26. Загадки для сказки – хорошо. Снег – тоже. Дом 26 – плохо для сказки, потому что там больница, а в больнице соседка Анёла. Я несу ей передачку: полотенца, пироги и, кстати, опять-таки сказки – Г.Х. Андерсена.
Кто москвичи с детства – те не поймут, до чего же удивительно, непостижимо для немосквича, что в этом городе можно вызвать «скорую помощь» и уехать на ней в больницу, которая еще и стоит до кучи на Новой Басманной улице. «Басманная» – слово из федеральных новостей, один из множества топонимов, которые имеют отношение к чьей-то истории и красоте, но не к тебе же, не к повседневной жизни, не к булочным, не к поликлиникам. Кажется, что вся Москва открыта нам строго в режиме гостевого визита. Живи, ходи, разговаривай, делай что-нибудь – только не вздумай болеть и умирать. Ну, как в музее табличка «руками не трогать». Музей лежит перед тобой – зримый, материальный, но это понарошку. Перемещаться разрешено, прилечь на пол отдохнуть – извините.