Литмир - Электронная Библиотека

Игроку в покер не полагается, кстати, быть азартным, рисковать деньгами, он должен ждать, как говорится, психа и тут же обнаруживать яростную смелость, ставить на кон все, изображать наконец полное самозабвение, блефовать, как называет это писатель, который сам в результате попадается и проигрывает.

Я даже не помню имени того финна. Может, Ларсен? Так вот, он был стройным парнем, тихим, немного задумчивым, каким часто бывают финны, он был не без юмора, например, вдруг делал дикий, истерический жест, будто собирается сдаться психу, тот уже воображает, что у него крупный выигрыш, а финн с улыбочкой выбрасывает карты.

В те же тридцатые много было писателей, которые любили попить и погорланить, посмеяться и поговорить, попеть и потанцевать, особенно у Иззи на Пасифик-стрит и Сан- Франциско. Что это были за годы!

Как молоды мы были, какие дивные то были времена! Что за девушки, что за чудные девушки приезжали в большой город из деревень и маленьких городков — Орегана и Вашингтона, Монтаны и Айдахо; и как мы кружились с ними, но не брали замуж, потому что кому же это нужно, зачем, для чего портить веселье?

Одним из писателей, завсегдатаев Иззи в те дни, был двадцатишестилетний парень — примерно мой ровесник; как и меня, его еще не печатали, хотя меня должны были вот-вот напечатать, мою книжку уже приняли, как говорится. С ним всегда приходила стройная красавица, подобная цветку, родом из какой-то деревеньки в Ута, может, мормонка. Все в зале заметили ее. Каждый понимал, какой она редкий цветок и как глупо с ее стороны ходить с напыщенным, чопорным, бледным, невзрачным, бескровным парнем, который не умел ни прыгать, ни кричать, ни петь, ни выпивать дюжину бокалов шампанского, а чувствовать себя при этом прекрасно… с этой англосаксонской подделкой под мужчину.

Девушка-цветок и подделка под мужчину занимали всех, в том числе и меня; мы пытались понять, почему она не бросает этого чудака.

Придя к Иззи со своей девушкой во второй раз, он обратился ко мне:

— Можно вас на минутку? Я знаю, мы с Дельфиной вас заинтересовали. Пожалуйста, не рассказывайте мою историю никому. Я встретил ее с месяц назад на автобусной остановке. Она была чем-то убита, лица на ней не было, сказала, что осталась без крыши над головой. Я взял ее к себе. Собирался отправить домой, как только позволят деньги. Тем временем у меня разыгрался кашель, и ко мне пришел доктор. На беду, она была дома, и доктор, решив, что мы муж и жена, сказал ей, что у меня рак легких и что мне осталось жить максимум месяцев шесть. Я пытался заставить ее уехать домой, но она и слышать об этом не хочет. Твердит, что будет ухаживать за мной. Не говорите никому, я вижу — вы нравитесь Дельфине и она вам нравится, но теперь вы все знаете. О, проклятье!

Разумеется, от такого не отмахнешься, с тех пор я относился к писателю и Дельфине с величайшим теплом и предупредительностью. Но внезапно меня поразило открытие: откуда это все знают то, о чем он рассказал мне по секрету?

Шесть месяцев спустя писатель и Дельфина исчезли. Год спустя их видели вместе в другом баре, а тридцать лет спустя я встретил их в одном из второсортных баров Сан-Франциско, и мы сразу узнали друг друга. Он собирался было поприветствовать меня, и я — его и ее, но потом решил: эх, да бог с ними, эта ложь — лучшее из его сочинений, пусть наслаждается ею.

А кто знает, что он на самом деле говорил девушке, чтобы удержать возле себя? Это и есть сочинительство, творчество? Когда грязный трусишка растлевает прелестный робкий дикий цветок?!

19

Я держу за правило — писать о людях в моих рассказах как можно теплее, во всяком случае так, чтобы они не казались чудовищами, даже если в действительности они чудовища. Иных из прототипов моих героев я ненавидел и готов был убить, в точности как святой Георгий убил дракона.

Но таких, в общем, не очень много.

И уж совсем немного тех, кто сперва казался чудовищем, а потом оказался нормальным и даже приятным.

Я ненавидел, к примеру, Д. Д. Дэйвиса, директора школы Эмерсона, и считал его чудовищем и мошенником: смотреть не мог, как он вышагивает по коридорам, какой у него мерзкий вид. Этим пугалом учителя вечно стращали меня: «Веди себя прилично, а то отправлю к господину Дэйвису».

И всякий раз в самом деле отправляли меня к нему, а он стегал кожаным ремнем.

Как же мне было не ненавидеть его?

Но со временем это прошло. У него было одиннадцать детей. Он со своей женой не потерял ни одного. В армянских семьях всегда «теряются в дороге» четверо или пятеро: умирают еще в детском возрасте. Он был просто огромный глупый малый, и мне теперь незачем ненавидеть Д. Д. Дэйвиса, умершего в глубокой старости — восьмидесяти восьми лет. Теперь у его мальчиков и девочек уже наверняка дети, внуки, правнуки — целая куча.

Пусть земля ему будет пухом, только ему не следовало бы идти в школу — ни в какую школу.

То-то смеху было, когда, к изумлению преподавателей, он заходил вдруг среди урока в класс, приседал, вскакивал и выбрасывал вперед правую ногу, заботясь только о том, чтобы не видно было нижнего белья.

Уолтер Хьюстон делал то же самое, разговаривая с болтунами, я прямо со смеху покатывался — будто давным-давно не видел, как это делал старик Д. Д. Дэйвис, правда, тот действовал в совершенной невинности, а Уолтер Хьюстон таким образом выражал как бы свой комментарий, что ли.

Однажды я спросил его, и он ответил:

— О, этому я выучился еще мальчишкой, тогда давали знаменитый водевиль «Розалинда и Гарри». Пока Гарри болтал с Розалиндой, он проделывал свои номера, а она была, естественно, совершенно великолепна — и Гарри даже не подозревал, что Розалинде может показаться диким, что он во время беседы с ней вертит ногой.

Когда в январе 1939 года я вернулся в Сан-Франциско после четырехмесячного пребывания в Нью-Йорке, единственный из живших там писателей, о котором я слыхивал, был Чарльз Колдуэлл Доуби. Я разыскал его по телефонной книжке, послал ему письмо, и он пригласил меня к себе в офис на Монтгомери-стрит, в дом, который, как я узнал много лет спустя, прозвали Обезьяний блок.

У Доуби была уютная нора, в ней стоял пустой стол, а на нем огромная пишущая машинка.

Сам он смахивал на клерка: похоже, ему было сорок четыре, мне тогда было всего двадцать.

«И это писатель?» — подумал я.

А он спросил:

— Чем могу быть полезен?

Конечно, все это мне не понравилось, но я решил быть по крайней мере вежливым:

— Видите ли, я писатель, и мне хотелось бы спросить

другого писателя: «Что толку, если писатель — писатель?» Я зарабатываю себе на жизнь совсем другим, но мне вовсе это не нравится. Вот и все.

Он смотрел на меня мгновение, а потом очень дружелюбно со мной говорил.

Вот уже лет сорок, а то и больше, как он умер. Он умер в расцвете лет, не дождавшись славы, и он ответил на мое письмо и дружелюбно со мной говорил. Поэтому я чту память Чарльза Колдуэлла Доуби.

20

Лучше всего, вероятно, сказать собеседнику: к счастью, я неправильно вас понял. Не верю, что можно сказать: к счастью, я вас правильно понял. Короче — лучше всего счастливое недоразумение. К некоторым, порой даже подлецам, нельзя не расположиться, и вовсе не из-за их порочности или склонности к пороку, не из-за легкости, с которой они расстаются с добродетелью и становятся воплощением порока. Дело тут в другом.

Одним из моих друзей во Фресно был темноволосый парнишка по имени Рам, сокращенно от Растом, хотя никто, кроме самых близких в семье, не подозревал, что его зовут Растом; а имя это прославлено в персидской лирической поэзии. Он был крепышом, сыном крупных, сильных родителей-армян с добрым сердцем.

Однажды на переменке мы подрались; он не понял, что я нарочно бью только в плечо, потому что не могу оскорблять человека — бить в лицо. Но этот идиот, которого я мог бы уничтожить, поступил так, как поступают все идиоты на всем белом свете во всех случаях жизни. Он принял это как должное, не ответил мне тем же, а продолжал меня бить по лицу.

10
{"b":"554650","o":1}