Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На следствии было лучше. Там хоть можно отвести душу со следователем, который за месяцы следствия становился как бы хорошим знакомым: называет по имени-отчеству и, если сдадут нервы, успокоит и нальет воды из графина. А здесь все чужие: и судьи, и прокуроры, и публика.

Словом, они переживали то, что обычно переживают все преступники, стоящие перед судом: жалость к себе, которую сами они ошибочно принимают за раскаяние, и убежденность в том, что существуют какие-то особо сложные, недоступные постороннему пониманию причины их преступлений. Из всех человеческих трагедий убийцы наиболее тяжелой считают не трагедию жертв, а свою собственную: "трагедию палачей".

Инстинкт самооправдания заставляет их верить в злосчастную силу обстоятельств, в несправедливость судьбы, которая одних людей вынуждает "пачкаться", а другим дает возможность всю жизнь ходить "чистыми".

Их спросили, признают ли они себя виновными. Семеро ответили утвердительно; Псарев виновным себя не признал; Жирухин сказал: "Признаю", - но тут же, подумав, что совершает оплошность, добавил: "Частично".

Суд приступил к допросам...

Вейх отчитывался. Восемнадцать лет он аккуратно, под тремя замками, хранил в "кладовой памяти" факты, имена, даты и теперь выкладывал их целехонькими, не тронутыми временем. Были у него припрятаны потрясающие, не ведомые никому истории о том, например, как умирал Калашников из Щербиновского партизанского отряда, с петлей на шее призывавший народ бороться против захватчиков, и как пекла партизанам хлеб старуха Пашкова Мария Федоровна, тоже впоследствии повешенная, и рассказ о мальчишке-десантнике, которого расстреляли в Анапе.

Опустошив "кладовую", он почувствовал удовлетворение, как если бы добровольно передал эти истории "в дар государству", и у него появилась надежда, что все это зачтется и его оставят в живых, так как он может принести большую пользу, рассказывая молодому поколению о героизме уничтоженных им советских людей.

Но когда судьи и два прокурора стали во всех подробностях выяснять его личное участие в зверствах, он затосковал и отвечал на вопросы тихим, грустным голосом, потому что стеснялся людей и не привык выступать в роли преступника. Он всегда был передовым, образцовым, всегда его ставили в пример - и в зондеркоманде и в леспромхозе. И ему не хотелось, чтобы судьи о нем думали плохо. Он рассказывал:

- Малолетние дети, обхватив ручонками колени своих матерей, душераздирающе кричали: "Мамочка!" - а их подталкивали к обрыву и расстреливали. Я задал вопрос следователю Марханду, зачем расстреливают детей. Он мне ответил, что это дети наших врагов и они не принесут пользы Германии, в России надо все уничтожать с корнем, в том числе и детей.

Он посмотрел на публику, на представителей прессы: такие "свидетельства очевидца" чего-нибудь да стоят! Затем продолжал:

- Среди трупов я увидел мальчика, который был только ранен в шею, крутил головой и размахивал руками. Я доложил об этом немецкому офицеру Кайзеру, и он сказал, что я должен знать, что в таких случаях делают. Из жалости к ребенку я пристрелил его из пистолета...

Общественный обвинитель спросил, почему он изменил Родине, вступил в зондеркоманду.

Вейх задумался. Неожиданно его осенило, он вспомнил прочитанную в какой-то газете статью "Струсил - стал предателем" и ответил уверенно:

- Прежде всего это можно объяснить тем, что я по натуре трус. Из-за трусости я стал служить в карательном органе, из-за трусости стал убивать ни в чем не повинных советских граждан только для того, чтобы спасти свою жизнь.

Он был доволен собой...

* * *

Скрипкин производил тягостное впечатление: стоял какой-то деревянный, с одеревеневшим, выдвинутым вперед подбородком, зажав в правой руке стакан, из которого пил беспрерывно.

Он не жалел себя, не жалел и своих "подельщиков" и, когда его спрашивали, участвовал ли такой-то из подсудимых в той или иной операции, решительно и зло отвечал: "Был. Участвовал. Лично участвовал. Я сам видел..."

Возможность "разоблачать" была теперь его единственной страстью, последним удовольствием, и он пользовался этим вовсю, добивая своими показаниями тех, кто еще пытался спастись.

Прокурор спросил, помнит ли он Кристмана и может ли вкратце "обрисовать" его как человека. Скрипкина это удивило...

- Гражданин прокурор, что я могу сказать о его внутренних качествах, если он имел высокое звание доктора юридических наук, а занимался такими делами, и не избегал хотя бы, хотя бы, - он осуждающе вознес над головой палец, - того, чтобы самому расстреливать? Я уже показывал следственным органам об его участии в Ростове. Тогда же, на моих глазах, он застрелил одного нашего полицейского, который отказался грузить в душегубки женщин...

Услышав об этом, адвокат задал Скрипкину вопрос: была ли вообще возможность уйти из зондеркоманды? Но Скрипкин, не уловив интонации защитника и довольный тем, что говорит не кривя душой, ответил:

- Была возможность бежать... Я мог убежать. Мог... Но, совершив такие преступления, куда ж я мог бежать? Говоря по-мужски, честно: я боялся...

В тот день я получил письмо из Феодосии - отклик на мою статью о процессе, напечатанную в "Литературной газете". Учительница Р. Шестакова писала: "Страшные воспоминания о пережитом и глубокое волнение от мысли, что еще одна волчья стая настигнута карающей рукой правосудия, заставили меня взяться за перо и молить Вас не называть в дальнейших Ваших отчетах, статьях о процессе этих выродков, убийц, палачей и подонков словами люди, человек..."

Но они и сами еще тогда, восемнадцать лет назад, знали, что "ошакалились", что стали "нелюдями", и поэтому не предъявляли к себе никаких этических требований, а рассуждали примерно так: нам теперь все можно, мы подлецы, выродки - какой с нас спрос?

Перейдя на сторону фашистов, то есть добровольно перешагнув через главный рубеж, который отделяет человечность от бесчеловечности, они сочли себя свободными от всех нравственных норм и свое участие в зверствах воспринимали как логическое следствие того "первого шага", который освободил их от звания "человек" и привел в зондеркоманду.

40
{"b":"55445","o":1}