— Берегись!
Крукс хотел спросить, чего именно беречься, но лягушка уже спала; от старости ей трудно было долго держать глаза открытыми.
Крукс знал, что даром она не стала бы пугать.
Он взглянул на берег, различил цепочку световых пятен от фонариков и кое-что понял. Когда такое световое пятно пробьет недвижную воду над головой, спрятаться некуда и наступает смерть.
Лучи фонариков были красноватыми. Крукс полз как только мог быстро. У каждого жилища сородичей он громко выстукивал клешней:
— Заройтесь поглубже! Берегитесь!
Теперь он понимал и то, чем объясняется бегство лягушек. Ведь они служат приманкой. Смерть раньше поражает Свободных Лягушек и только затем обрушивается на Независимых Раков.
…Лежа на стоге сена, Люстиков, как и Питер Крукс, о существовании которого он узнал несколько позднее, наблюдал происходящее.
От костра невнятно доносилась эстонская речь. Перед поездкой Люстиков просматривал русско-эстонский словарь и обратил внимание на то, как странно и непохоже на наши называются по-эстонски некоторые растения. «Колокольчик» в дословном переводе — «Цветок аиста», или «Цветок-аист». «Колокольчик» — красиво и «Цветок-аист» — удивительно красиво.
Это как бы две разные сказки.
Одна сказка о цветке, возвышающемся в лесу над всеми другими, чужеземце, который не отцветет, а улетит за тридевять земель; другая — нежная, о цветке, который всегда, и в непогоду и ночью, вызванивает свою песню и зовет: ближе, ближе, полюбите меня или хотя бы полюбуйтесь мною. Теперь, ночью, в каждом непонятном слове, вместе с искрами доносившемся от костра, чудилась сказка.
Юноши и девушки возились, налаживая краболовные сетки. Двое юношей с ловушками, как с пиками на плече, прошли мимо.
— Тере![5] — окликнул Люстиков. — Как дела?
Ребята остановились. Один из них сказал, мешая русские и эстонские слова:
— Плохо, конне эёлэ[6] — нет!
Близ берега вода светилась, а дальше она была совсем черной.
По светлой полосе проплывала плоскодонка. Время от времени юноши вонзали в илистое дно свои ловушки. У костра теперь никого не оставалось. Транзистор, брошенный на траву, самому себе наигрывал твисты. Рожь мерно покачивала налитыми колосьями в такт другой, медленной и неслышной музыке.
…Крукс иногда задремывал. Но и во сне ему было жалко, что он не видит всего происходящего, жаль было не видеть даже страшных красноватых огней фонариков, бегущих сполохами по черной воде и угрожающих ему с сородичами смертью.
Он, саркофаг всего живого в озере, знал, что после смерти не будет ничего, даже опасности, даже угрозы гибели.
Фонарики двинулись от берега к навесу. Люди потанцевали, устали и зарылись в теплые стога, «зашли» в них, как заходит солнце в тучи. Крукс перевел дыхание и снова медленно пополз. В камышовой бухточке, на самой границе своих владений, он увидел странно неподвижную лягушку; но не разглядел сетки, в которой лежала лягушка.
Он подумал:
«Если лягушка живая, необходимо посмотреть, что с нею, и по возможности помочь ей. Ведь лягушиный народ покинул озеро и тем отвел угрозу, нависшую над Независимыми Раками. Надо спасти ее: за добро все же следует платить добром, даже если это сопряжено с некоторыми неудобствами. А если она мертвая, надо ее съесть, ведь в этом предназначение нашего Независимого племени».
С этими мыслями Крукс нырнул в черную воду и сразу запутался в сетке. «Попался, — подумал он. — И все-таки я правильно поступил».
…Люстикову стало холодно. Он забрался в машину и прикрылся пледом. Проснулся он от яркого света, который врывался сквозь стекла машины. Вскочил, рывком распахнул дверцу и увидел: вокруг костра пусто, пламя охватило навес для косцов и лижет рожь.
Не совсем очнувшись, он подбежал к костру, с силой вывернул остов навеса, отводя огонь от поля. Пока отсвет пламени пробегал по обожженной земле, он успел заметить голубую нейлоновую сумку, шевелящуюся, как живая, и оттащил ее. Сел на траву и снова взглянул на прозрачную сумку. Там, на самом дне, лежали пойманные раки — четыре или пять маленьких и один огромный, величиной с десертную тарелку.
Это и был Питер Крукс.
Люстиков вытащил огромного рака из сумки. Крукс посмотрел на человека взглядом, в котором светилось столько непонятного, что Люстиков побежал к машине и, зафиксировав рака в специальных зажимах, включил АДП.
Вспыхнули мозговые извилины, и из громкоговорителя полился глухой, несколько монотонный голос, рассказывающий о событиях последней ночи, об истории озера Якобсярве, о жизни Независимых Раков и Свободных Лягушек, делящийся соображениями о добре и зле.
Шуршала бумажная лента, записывая фонограмму.
Когда опыт закончился, уже светало. Девушки и юноши вылезли из стогов сена, «взошли», как сказал бы Крукс. Транзистор, дремлющий в траве, тоже очнулся и запищал твистовую мелодию. Одна пара — красивая, стройная девушка с темными прямыми волосами до плеч, похожая на индианку, и человек много старше, в очках — танцевали быстрей и быстрей, а остальные, взявшись за руки, вели вокруг медленный хоровод, скорее под шум ветра, чем под музыку транзистора.
Люстиков положил было Крукса на сиденье машины, чтобы отвезти в институт, но вспомнил только что услышанное мудрое изречение — «за добро все же следует платить добром», — отнес рака к берегу и, преодолевая глубокое сожаление, выпустил в воду…
Крукс медленно, с достоинством скрылся между затянутых тиной камней.
Минуту Люстиков смотрел ему вслед, вывел машину на шоссе и, круто развернувшись, поехал домой.
10
Я мечтал — слово это слишком большое, но тут не обойдешься другим — подарить людям хоть тень бессмертия, помочь им сохранить то, что с таким трудом накапливает мозг и что бесследно исчезает.
Из письма Г. С. Люстикова О. В. Чебукиной. (Публикуется с согласия адресата)
Люстиков приехал в девять часов утра; он гнал машину всю ночь и как был — небритый, запыленный — ворвался в кабинет директора Ветеринарного института Исидора Варфоломеевича Плюшина.
— А где же этот — подопытный? — спросил Плюшин, выслушав сбивчивое сообщение своего сотрудника. Слово «рак» директор счел неуместным; животное, если верить полученной информации, занимало не совсем рядовое положение.
— Выпустил, — повинился Люстиков. — Мне казалось, что после всего сделанного им… было бы несправедливо…
— Какая же осталась документация? — суховато осведомился Плюшин.
— Фонограммы! Пойдемте, послушаем!
Директор не без некоторого колебания поднялся из глубокого кресла и зашагал вслед за Люстиковым, который на ходу даже подпрыгивал от нетерпения.
Когда на пустом дворе зазвучал мерный, несколько монотонный голос Крукса, директор нахмурился и наклонил голову.
— Есть и незрелые суждения, — вдумчиво сказал он, выслушав все до конца, и покачал головой в знак сомнения или даже укоризны.
— Но это же рак! — воскликнул Люстиков.
— Лицо, выступающее в порядке обсуждения или мыслящее в порядке обсуждения, полностью отвечает за свои высказывания или мысли. — Директор мягко улыбнулся и двинулся к подъезду института.
Не отставая от Плюшина, Люстиков что-то невнятно бормотал о бессмертии «в первом пока приближении», которое может быть достигнуто, когда все знания и мысли деятеля науки удастся записать на серию фонограмм и ввести в говорящее саморегулирующееся устройство, смонтированное в специальном шкафу.
— Ближе к жизни, Григорий Соломонович, — веско перебил Плюшин, опускаясь в кресло. — Какое применение может найти данный, как вы выражаетесь, «шкаф»? Учитесь мыслить практически!
— Мне казалось… то есть я надеюсь, — начал Люстиков и уже более связно продолжал: — Я думаю… шкаф сможет читать лекции в случае болезни или кончины ученого, мысли которого в нем зафиксированы. И в некоторой мере руководить учениками… И…