Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Книга об Афганистане вышла в 1925 году, тогда же Лариса Рейснер предприняла путешествие в Донбасс, итогом которого стала книга «Уголь, железо и живые люди», где были записаны и прежние впечатления от уральских заводов. Перед нами, по сути, евангелие промышленных районов – наверное, не найдешь в русской литературе книги, настолько наполненной чувством настоящего, ощущением, что важнейшие события в жизни мира происходят прямо сейчас. В этом Рейснер была не одинока – великий теоретик культуры Вальтер Беньямин объяснял суть революции как наступление «времени-прямо-сейчас», «уже времени», «мессианского времени», вершащего страшный суд над мещанством и фашизмом. Рассказы о жизни Урала и Донбасса – это рассказы не только о разрухе после Гражданской войны, но и о скором приходе совсем новой жизни, о котором непременно знают лучшие люди этих мест: будет протянуто электричество, но не только; будут полностью восстановлены заводы, но заработают они с новой силой. Домны погасли во время бедствий войны, не подлежат восстановлению, но люди верят, что они стоят рядом вместе с лучшими, вместе с Лениным и инженерами-созидателями – против всего худшего, что прежде обманывало их. Старый мир плох только одним – он заставляет путаться в себе, пока корыстные люди наживаются на чужих мертвящих убеждениях. У Рейснер нет того наивного пафоса электрификации, который имел место у Маяковского или молодого Платонова – скорее ее очерки иконописны, и, если их зарисовывать, это будет что-то вроде фрески, на которой рабочие оказываются заодно с воинством небесным, с ангелами в блестящих латах, против мещан, которые хоронят себя и других под тяжестью своих идолов.

Нелепая преждевременная смерть Ларисы Рейснер от стакана молока, заразившего ее брюшным тифом, поразила современников. Помогавшая многим, в том числе Блоку и Ахматовой, она должна быть признана, наверное, первым поэтом феминизма. Поэтому хочется закончить вступление словами из письма Рейснер к Ахматовой от 24 ноября 1921 г., которые равно справедливо отнести и к Ахматовой, и к Пастернаку, и к ней самой:

«Ваше искусство – смысл и оправдание всего. Черное становится белым, вода может брызнуть из камня, если жива поэзия. Вы – Радость, содержание и светлая душа всех, кто жил неправильно, захлебывался грязью, умирал от горя. Только не замолчите – не умирайте заживо.

Горы в белых шапках, теплое зимнее небо, ручьи, которые бегут вдоль озимых полей, деревья, уже думающие о будущих листьях и плодах под войлочной оберткой, все они кланяются на языке, который и ваш и их, и тоже просят стихи».

Ларисе Рейснер пришлось стать свидетельницей великого предательства, разгрома модернизма и авангарда. Николай Гумилев был расстрелян. Блок и Хлебников умерли от голода. Этот разгром набрал обороты после ее смерти. Бабель вынужденно выступил в «Правде» с обличением троцкистов «Ложь, предательство, смердяковщина», но и это его не спасло от расстрела. Карл Радек убит «блатными» в тюрьме. Федор Раскольников стал невозвращенцем. Ахматова и Пастернак – все знают, что с ними делали.

Плоская критика упрекала Рейснер в усложненности, метафоричности, множественности точек зрения, но мы сейчас знаем, что в таком монтаже вся суть авангарда. Вспоминая Ларису Рейснер, читая ее очерки, яркие, близкие экспрессионизму, мы не можем не вспоминать и другие судьбы. Лариса Рейснер была всегда со своими друзьями, и оставалась с ними, «с моим народом», в их несчастьях. Публиковали ее в советское время мало, первое настоящее «Избранное» вышло в 1965 году. Надеюсь, настоящее издание вызовет обсуждение заслуг великой женщины и в нынешних дискуссиях.

Александр Марков,

профессор РГГУ

Афганистан

Глава первая

Наша Азия и Азия по ту сторону границы

I. Первый день

На протяжении нескольких сот верст одно и то же: мир. Бледный дол едва отогревается, и от поля к полю, справа и слева до края неба, ходят медленные пахари.

За их плугом дымится легкое облако теплой земляной пыли. Вернувшийся домой кавалерист сидит на худой крестьянской лошади, и за ним, подпрыгивая, ползет борона, касаясь земли своей жесткой лаской. Как безумно далеко ушла война! Весенние реки заливают старые окопы – невозможно себе представить падение снаряда среди робкой зелени озимей, на опушках болотистых рощ.

Бесконечный покой.

II. Станция

Все торгуют: азиаты, и крестьяне, и проезжающие красноармейцы. Ничто не сравнится с лицами, составляющими «толчок». Это не люди, а лес. Около крестьянки, предлагающей полотенце, столпились рыжие дубы, несколько пней, сожженных грозой; ветки без листьев, покрытые отсырелой корой, гиблые, изогнутые ивы. И там, где кора лесных лиц нежна и красновата, живет их голос, и этот голос шелестит, поскрипывает или рокочет.

– Сколько? Десять? Даю пять косых.

И, смеясь, как у себя в чаще, великаны качают мохнатыми шапками. В пальцах, разгибающихся, как прутья, приготовленные для плетения корзин, у них зажаты бумажные деньги. Белки глаз из снега, не успевшего растаять на колючих хребтах этой страны. Зрачок – таинственно текущие вешние воды, невидимые, пока молодая луна в них не бросит кусок серебра.

Чистильщик сапог, азиат, сидит на голой коричневой земле и сжимает между колен свою подставку, точно ящик с драгоценностями. Эго пушкинский Черномор: это – его огненные глаза и мшистая волна волос на бороде. Равнодушный к судьбе волшебник сидит со своими глянцевитыми ваксами и красной бархатной тряпочкой, вырванной из плаща Людмилы, и бесстрастно наблюдает босые ноги прохожих, до колена выпачканные в грязи. Его лицо темно, а ремесло эфемерно.

III. Туркестан

Между совершенно плоским небом и плоской землей дым, уходящий в ничто. Белый лунный свет на мертвых полях, озера и холмы нетающего снега и замурованная тишина на протяжении сотен верст. Дороги, опустошенные копытами Тимура, сожженные зноем и стужей; пустыни, которые не спят и не грезят: они не существуют.

Читать невозможно: жгучие слезы Гейне всасываются черной рыхлой землей. Даже дебелая пышность Елизаветы Петровны, ленивые и грязные анекдоты ее царствования, даже холод Бестужева, мужицкая широта Разумовского, даже шуваловские кружева и ломоносовские оды блекнут в этой степи, где камни из лунного света и облака, окаменевшие в пустоте.

Здесь не может быть истории, этого искусства мертвых. Все относительно на куске земли, где песок смешан с солью и солнечным светом.

IV. Полустанок

Киргизка, поставив под овцу неопрятный глиняный сосуд, лениво выпрастывает ее продолговатые сосцы. Возле матери шелковистый ягненок на больших и слабых ногах. Его мордочка, которой он тыкается в подол дикарки и в пустое вымя матери, имеет чистый античный рисунок – тот беспомощный и порочный профиль, который так любил ампир. Пахнет азиатским жильем, горькими травами и мехом. В степи нежнейший звон ветра в сухих прошлогодних травах. Поют песчаные холмы, где согретые солнцем пески пересыпаются, как жемчуг, восходят волной, падают в мгновенные долины и опять ссыпаются в подвижный вал с серафической, непрестанной и сонливой музыкой.

Воздух полон степных жаворонков. Тысячи влюбленных крылий трепещут в синем и золотом и с легким стоном тают в ослепительном блеске неба, и небо ими полно, как ангелами.

Холмы золотого песку, с которого верблюды неторопливо снимают зеленоватый пушок.

Долины, точно янтарные чаши, поставленные рядом, полные запаха трав и, как пену, источающие червонный свет. Холм у холма – это сот возле сота, они медленно наполняются огненным медом дня.

V. Прошлое

…Как далеко мы уже уехали. Не на сотни и тысячи верст, а на много сот лет, на целую вечность в прошлое. Здесь ведь скалы, пески и ущелья – как вчерашний, едва истекший день – помнят Тамерлана; и скрип его диких повозок, иноходь его конницы еще живет там, где теперь лежит железная дорога.

3
{"b":"554315","o":1}