«Это был известный кинорежиссёр. Он искренне восхищался удивительной женщиной, но, конечно, полной взаимностью отвечать ей не мог, тем более, что к этому времени женщины — не только старые, но и молодые — вообще перестали его интересовать… За это его, как у нас водится, арестовали и судили <…> Наконец, после долгих её хлопот, его выпустили на год раньше срока. Лиля Юрьевна хорошо подготовилась к встрече. Прославленной фирме со звучным названием были заказаны семь уникальных платьев, очевидно, на каждый день недели. Он приехал — но только на несколько дней, повидаться и выразить благодарность, и уехал обратно в родной город, прежде чем она успела все их надеть; что-то в ней надломилось после этой истории — сначала в душе, а потом в теле. Каждый день она ждала, что он приедет. Он писал красивые письма, и когда ей стало ясно, что надеяться не на что, — она собрала таблетки снотворного и проглотила их все, сколько нашла».
Это была последняя по времени, но, может быть, самая значительная жертва на жертвенник языческого чудовища, получившего кличку Серебряный век…
То, что мы сравниваем две судьбы — одну творческую, а другую нетворческую, большого значения не имеет, потому что «женщина-миф», не писавшая стихов и поэм, по праву могла считать своими стихами, поэмами и даже книгами свой «донжуанский» список имён и фамилий… У неё было своё — весьма значительное — «собрание сочинений». Вот только последняя глава из этого собрания получилась неудачной. А как иначе можно сказать о попытке романа с мужчиной «нетрадиционной ориентации»? Принимать всерьёз эту отчаянную попытку глупо, а смеяться над вспышкой страсти (пускай неестественной) — жестоко. Но, видимо, Высшим силам виднее, и они лучше нас знают, в какой валюте и сколько нужно детям человеческим платить на излёте жизни за свои грехи.
* * *
«И бронзовым стал другой на площади оснеженной», — писала Ахматова о Пушкине как о своём избраннике, одновременно обещая кому-то другому нечто волшебное: «Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану».
Гордыня наших культовых поэтесс была неподражаемой. Все они мечтали видеть себя «мраморными», а своих любовников «бронзовыми». И при этом всё-таки требовали, чтобы их любили как обычных, земных, теплокровных женщин. Но даже Пушкин, если и мечтал, то не о «бронзе» или «мраморе», а о «нерукотворном памятнике».
А с какой страстью вторила А. А. её сестра «по музе, по судьбам», бросающая в лицо «коварному изменщику» знаменитую «Попытку ревности»:
После мрамора Каррары
Как живётся вам с трухой
гипсовой?
На что не бронзовый и не мраморный, но обычный потомок Адама мог ответить своей «сверхЕве», что «с трухой», может быть, оно и теплее, нежели в обнимку с безрукой Венерой.
В той же «Попытке ревности» Цветаева гневно восклицает:
Как живётся вам с земною
женщиною без шестых
чувств?!
И ей вторит Ахматова, ставя на место своего ревнивого кавалера, забывшего, с какой женщиной он имеет дело:
Смирись! И творческой печали
Не у земной жены моли!
«Мы неземные!», мы вклиниваемся «в запретнейшие зоны естества!!», мы женщины «с шестыми чувствами» — вот он, «вопль» этих особенных «женщин всех времён», которые с наслаждением примеряли на себя шкуры и маски мифических существ женского пола, прираставшие к их коже, как отравленные ткани Медеи в знаменитом мифе о Золотом руне.
«Попытка ревности» Марины Цветаевой — это, в сущности, кульминация феминистического ницшеанства. И потому гласом вопиющей в пустыне женщины звучит её утробный вопль: «Мой милый, что тебе я сделала!» «Да ничего», — мог бы ответить он, — кроме того, что превратилась из естественной женщины в Саломею, в Иродиаду, в Клеопатру!» Бунт дочерей Евы Серебряного века стал запредельным, когда они вспомнили про «Лилит»: «Как живётся вам с стотысячной — вам, познавшему Лилит!» — опять вопль из той же «Попытки ревности»! Поверив Цветаевой, что Лилит — это идеальная во всех отношениях женщина (в отличие от заурядной Евы), я полез в словари и в энциклопедии и в одной из них, весьма высокочтимой, выяснил, что Лилит — это «демон женского пола», что в Библии есть обращение к Господу, чтобы «он защитил тебя от Лилит», что «Лилит танцевала перед царём Соломоном, который имел власть над всеми духами», что «в народном воображении Лилит рисуется ночным демоном, летающим в образе ночной совы и похищающим детей». («Еврейская энциклопедия», 1912)
В Талмуде же, который для евреев является книгой более значимой, чем Ветхий Завет, о Лилит говорится, что она родила на свет множество демонов, злых духов и призраков, что большинство из них было уничтожено Богом, и с тех пор Лилит в отчаянье носится по свету, оглашая воздух рёвом… Ну как можно «познать» такое существо?
Я отложил «Еврейскую энциклопедию» и взял томик Ахматовой, который наугад открылся на стихотворении, где дочь Саула Мелхола прославляется «как тайна, как сон, как праматерь Лилит»… Хороша праматерь…
Из воспоминаний Л. Ю. Брик: «Это было году в 17-м. Звали её Тоней — крепкая, тяжеловесная, некрасивая, особенная и простая <…>
Тоня была художницей, кажется мне — талантливой, и на всех её небольших картинах был изображён Маяковский, его знакомые и она сама.
Запомнилась «Тайная вечеря», где место Христа занимал Маяковский; на другой — Маяковский стоит у окна, ноги у него с копытцами, за ним убогая комната. Кровать, на кровати сидит сама художница в рубашке; смутно помню, что Тоня также и писала, не знаю, прозу или стихи <…> Тоня выбросилась из окна, не знаю в каком году. Володя ни разу за всю жизнь не упомянул при мне её имени».
Всяческие кощунства бриковского салона, конечно, были грубее и вульгарней антихристианского брожения, царившего в умах и душах питерской тусовки 10-х годов, но в основных оценках бытия они были близки друг другу. И те, и другие не верили в бессмертие души, и те, и другие сознательно изгоняли из своей жизни понятие греха, а вместе с ним чувства стыда и совести. Разница была лишь в концентрации кощунства или богохульства. Если Цветаева говорила о душе — «христианская немочь бледная», а её питерская сестра по музам радовалась, что «поэтам вообще не пристали грехи», то молодой Маяковский, по воспоминаниям его киевской поклонницы Н. Рябовой, «снял чётки у меня с шеи и, оборвав крест, надел опять»… Ну, сцена прямо-таки из поэмы Багрицкого «Смерть пионерки», в которой умирающая девочка Валя с болезненной жестокостью отстраняет материнскую руку, которая пытается надеть ей на шею золоченый крестильный крестик.
Богоборческий пафос Маяковского всегда восхищал Цветаеву. Недаром она изображала его в стихах как великана-разрушителя (большевика с красным флагом) с картины революционного художника Бориса Кустодиева:
Превыше крестов и труб,
Крещёный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ,
Здорово в веках — Владимир!
«Превыше крестов» — сказано не случайно…
В 1930 году после самоубийства Маяковского Марина Цветаева создала реквием из семи стихотворений, который не печатался ни в эмигрантской прессе (по православным соображениям), ни в советских изданиях (по соображениям атеистическим).
В этом цикле она попыталась сказать о его самоубийстве всё: «советско-российский Вертер», «дворянско-российский жест», «Враг ты мой родной», но из всех семи стихотворений меня поразило последнее, состоящее всего лишь из четырёх строчек: