Прости, мой сын…
Священник изгнан, «пир продолжается», но «Председатель остаётся погружён в глубочайшую задумчивость»… Он понял, что по-евангельски простодушный священник прав высшей правдой…
А на московском «пире во время чумы» 1916 года рядом с Цветаевой не было никого, кто мог бы сказать ей, что отдать и забыть всю окружающую жизнь за какие-то кузминские якобы «небесные звуки» — есть греховная гордыня, не меньшая, нежели гордыня пушкинского Вальсингама. Тут одно из двух: то ли Марина Цветаева, заворожённая словами «всё, всё, что гибелью грозит, / для сердца смертного таит / неизъяснимы наслажденья», не дочитывала поэму до конца, то ли христианский финал трагедии был для неё невыносим и неприемлем.
В той же работе Цветаевой «Мой Пушкин» есть ещё одна куда более экстравагантная мысль: «Пушкин был негр», «в каждом негре я люблю Пушкина»; «от памятника Пушкина у меня безумная любовь к чёрным»; «под памятником Пушкина росшие не будут предпочитать белой расы. Памятник Пушкина — памятник против расизма». По Цветаевой получается так, что лишь присутствие в пушкинских жилах негритянской крови дало русской истории прививку от расизма: «Памятник Пушкину есть живое доказательство низости и мёртвости расистской теории <…> Расизм до своего зарождения Пушкиным опрокинут в самую минуту его рождения. Но нет — раньше: в день бракосочетания сына арапа Петра Великого Осипа Абрамовича Ганнибала с Марьей Алексеевной Пушкиной».
Как будто до этого мы были расистами — мы, русские, у которых с незапамятных времён при княжеских, великокняжеских, царских и императорских дворах служила, воевала, смешивалась с русской кровью семейными узами грузинская, армянская, татарская, монгольская, среднеазиатская и прочая знать. Как это ни странно, но за одно поколение, отделявшее Ф. М. Достоевского от детей Серебряного века, из памяти их выветрились пророческие слова Фёдора Михайловича о том, что «мы <…> с полной любовью приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, и тем уже выказали готовность нашу ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода. Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите». Вот она, наивысшая точка «антирасизма» русской мысли, по сравнению с которой «негрофильство» и «юдофильство» Цветаевой воспринимаются как «фэнтэзи», исполненное экзальтации. Пушкин сам сказал о своём «антирасизме» гораздо точнее и естественнее, нежели Цветаева. «Потомок негров безобразный» — как он сам писал о себе — не вспоминал об одной восьмой доле негритянской крови в своих жилах, но вспомнил о других народах России, когда писал:
Слух обо мне пройдёт по всей Руси Великой
и назовёт меня вся сущий в ней язык —
и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
тунгус, и друг степей калмык.
Упомянуты славяне, монголы, тюрки… О неграх — ни слова. Зато в «Пире во время чумы» поэт упоминает о них дважды, но отнюдь не по-цветаевски. «Председатель: Послушайте, я слышу стук колёс (едет телега, наполненная мёртвыми телами. Негр управляет ею)». Участнице пира Луизе становится «дурно» при виде телеги с мертвецами, она падает в обморок, а когда приходит в себя, то бормочет: «Ужасный демон приснился мне: весь чёрный, белоглазый… Он звал меня в свою тележку». Демон также имеет негритянское обличье — чёрный человек с крупными белками глаз… Словом — существа из потустороннего мира.
Скорее всего, демонстративные негрофильские декларации Цветаевой о том, что негритянская кровь спасла русскую культуру от расизма, и все её «антирасистские» выпады и экзальтированные объяснения в любви «к чёрным» объясняются тем, что к 1937 году, когда было написано эссе «Мой Пушкин, «коричневая чума» уже обнаружила свою расистскую сущность. И не только евреи, но и негры были объявлены А. Розенбергом неполноценными «в расовом отношении». И Цветаева, у которой муж был евреем, а дети полукровками, обязана была выразить своё отношение к расизму. В том числе и таким способом: «Какой поэт из бывших и сущих не негр, и какого поэта не убили». Почти теми же словами, за исключением одного, Цветаева сказала то же самое в «Поэме конца»: «В сём христианнейшем из миров поэты — жиды!» Вот так и случилось, что в те страшные, предельно политизированные времена «поэты-негры» и «поэты-жиды» стали для неё солью земли, «избранниками» мировой истории. Серебряный век в своей гордыне чересчур высоко возносил поэтов, но не любил и не хотел знать Достоевского…
Любовь, исполненная зла — IV
Мы дети страшных лет России…
А. Блок
Обезбоженность, порой переходящая в открытое богохульство, успехи и достижения сексуальной революции, равнодушие, а порой и ненависть к семейным устоям, безграничное злоупотребление «правами человека», культ греха и потеря инстинкта самосохранения привели Серебряный век к девальвации божественной ценности жизни, к душевной опустошённости его «продвинутых детей», к потере смысла человеческого существования. В конечном счёте, самоубийство стало обычным явлением для «серебряной среды». Век, как древнеримский Сатурн, стал пожирать своих детей. Растление душ, как правило, завершалось «жертвоприношением тел». Особенно рекордным по числу наложивших на себя руки был предвоенный 1913 год.
В 1913 году покончил с собой поэт Виктор Гофман, двадцати с лишним лет от роду. В том же году застрелился двадцатидвухлетний гусар, корнет, поэт Всеволод Князев, главный герой ахматовской «Поэмы без героя», один из любовников Михаила Кузмина, посвятившего своему «партнёру» стихотворенье с эпиграфом «В. К.» и с раздирающими душу строчками: «Тобой целованные руки сожгу, захочешь, на огне». В. Князев застрелился якобы из-за безответной любви к любимице Ахматовой танцовщице О. Глебовой-Судейкиной. Однако ему же посвящал свои стихи и Георгий Иванов, друг поэта Георгия Адамовича, о которых А. Ахматова, видя их идущих под ручку по Невскому проспекту, недвусмысленно шутила: «Вот идут «жоржики»!» О подобной парочке — М. Кузмине и Ю. Юркуне — она язвила подобным же образом: «Вот идут юрочки». Однако именно Кузмин написал предисловие к первой книге Ахматовой «Вечер» (1912). И она была весьма ему благодарна, поскольку гомосексуализм в среде питерской элитарной интеллигенции пороком не считался и даже был в моде. Недаром же в «Поэме без героя» — через тридцать лет! — Ахматова скажет о Кузмине с благосклонным чувством: «общий баловень и насмешник», который, по её словам, «вероятно, родился в рубашке, он один из тех, кому всё можно. Я сейчас не буду перечислять, что было можно ему, но если бы я это сделала, у современного читателя волосы бы стали дыбом» (из ахматовских комментариев к «Поэме без героя», сделанных в 1961 году).
В 1913 году свела счёты с жизнью ровесница В. Князева поэтесса Надежда Львова, любовница В. Брюсова, подарившего ей в припадке морфинистического помрачения не что-нибудь, а браунинг.
В том же роковом 1913 году повесился в психиатрической лечебнице ещё один талантливый поэт Серебряного века — граф В. Комаровский (которому Ахматова посвятила стихотворение), издавший в год своего самоубийства книжку «Первая пристань». Его стихи высоко ценил один из кумиров поэтической молодёжи той эпохи Николай Гумилёв.
Содомит и одновременно поэт И. Казанский в 1913 же году издал книгу стихотворений «Эшафот» с эпиграфом: «Моим любовникам посвящаю». Георгий Иванов, трогательно опекавший эту «ветвь» молодой поэзии, писал о стихах Казанского: «Это самые блистательные и самые ледяные русские стихи».
В каждое из 20 стихотворений уникального «Эшафота» были «вмонтированы» имена половых партнёров поэта. Книга вышла под псевдонимом «Иван Игнатьев». Но вскоре автор, желая доказать обществу, что он мужчина нормальной сексуальной ориентации, женился, а после первой брачной ночи собрал гостей, осушил бокал шампанского, вышел в спальню и полоснул себе горло вошедшей тогда в моду бритвой «Cillett». (Они же все следили за модой!) Велимир Хлебников посвятил несчастному грешнику стихи: «И на путь меж звёзд морозных / полечу я не с молитвой — / с окровавленною бритвой». Перед смертью у Игнатьева случился последний роман с молодым поэтом Василием Гнедовым (1890 г. рожд.), который печатался под псевдонимом Жозефина Гант Д’Орсайль, взяв в качестве псевдонима имя супруги Наполеона Бонапарта. Одновременно с «Жозефиной» любовником Ивана Игнатьева (Казанского) был поэт Стефан Петров, публиковавшийся под не менее звучным псевдонимом Грааль Апрельский. Первая его книжечка называлась весьма вызывающе: «Голубой абажур» (1911). Он, видимо, был не бездарен, если Александр Блок откликнулся на издание «Голубого абажура» письмом автору, в котором писал: «Книжка Ваша многим мне близка. Вас мучат также звёздные миры»… Петров, в отличие от многих своих «сотоварищей по сексу», руки на себя не наложил и «пострадал» лишь в 1934 году, когда в Уголовный кодекс СССР была включена статья, наказывающая за педерастию, которая в среде поэтов и революционеров прижилась настолько, что до Сталина дошли достоверные сведения о «дореволюционных связях» министра иностранных дел Советской России Г. В. Чичерина с кумиром содомитов поэтом Михаилом Кузминым. В 1916 году покончил жизнь самоубийством поэт, член РСДРП Лозино-Лозинский, застрелился свояк В. Брюсова (муж его сестры) Самуил Киссин (псевдоним «Муни»), приняла лошадиную дозу цианистого калия Анна Мар, автор широко нашумевшего в те годы романа «Женщина на кресте», главными героинями которого были садистки, мазохистки и лесбиянки. Роман переиздавался несколько раз и лёг в основу фильма «Оскорблённая Венера». Талантливое дитя Серебряного века Георгий Иванов хорошо знал нравы своей среды, когда писал: «Стал нашим хлебом цианистый калий». Он же, видимо, испугавшись нарисованной им самим картины, в другом стихотворении грех самоубийства преобразил в карнавально-развлекательные ритуалы: