Он писал ей об этом в ноябре. Еще раньше, в сентябре, сам побывал в Новоспасском, взяв на службе отпуск из-за тяжелой болезни младшего брата, Андрея. И как бывало с ним каждый раз, поездка туда принесла с собой новые раздумья и бодрящую неутоленную потребность в действии, в завершении начатых трудов. Может, потому и все недавно пережитое отодвигалось в далекое прошлое, как бы повинуясь неизменному ходу событий: «за счастьем вслед идут печали…».
Хорошо было ехать по новому каменному тракту, стиснутому лесами. Лес наступал со всех сторон, и казалось, карета вот-вот упрется в глухую лесную стену. Но неожиданно появлялись впереди свежевырубленные просеки, и в их сумрачную душистую тень бойко вбегали кони. По тракту брели коробейники, закрывая холстиной свои ларцы с товарами, куда-то плелись крестьянские возы и мирно вышагивали солдаты с поклажей па спине, роняя, как вздохи, слова песни. Небо голубело, леса стояли березовые, чистые. Лес таил обманчивую свежесть красок и обвевал путников своим накопленным за лето теплом. Опавшие листья устилали землю плотным, прибитым дождями покровом, словно хоронили это тепло. Рябина пылала огнем среди белых берез, а в низинах светились маленькие озерца, заполненные невесть откуда взявшейся мелкой рыбешкой. Рвущиеся к небу золотистые сосны одиноко высились на пригорках, как маяки, и словно призывали на себя грозу. Кое-где верхушки их были отсечены бурей.
Как странно было видеть, подъезжая к деревням, желтые заборы военных поселений, солдат в форме и «военных мужиков», вместе работающих в поле. Украинцы оказались здесь вместе с сибирячками и жительницами этих мест, молодые со старыми. Солдаты из женатых, повинуясь аракчеевскому велению, выписывали к себе по месту службы своих жен, а холостые наспех выбирали невест из здешних. Времени на брачное их устройство было дано немного, полки расселялись по деревням, и Глинка долго ехал в полосе сплошных свадеб, надрывных, тянущихся за каретой песен. Столица с ее заботами, с Кукольником, Сенковским и дядюшкой Иваном Андреевичем, казалось, находилась теперь за тридевять земель: отовсюду выступали, заполонив дорогу, пестрые толпы переселенцев.
Брат Андрей умер. Глинка бродил по Новоспасскому. В голосе колоколов, только что отзвонивших панихиду, отпевших Андрея, ловил издавна знакомое, примиряющее с его смертью. Словно в самой строгости этого пейзажа, давно ставшего родным — церквушки на холме и деревеньки, укрытой лесом, — было что-то низводящее смерть до обычности и поглощающее скорбь. Сейчас он остро сожалел, что так мало в сущности бывал с Андреем и пе допускал мысли, что грозит брату… Последнее время редко приходилось бывать здесь. По что за рок продолжает преследовать род Глинок? Сколько уже было смертей! Оставшиеся в живых кажутся себе все более одинокими. Сегодня, когда в гостиной их старого дома они собрались возле матери, Михаилу Ивановичу подумалось, что семьи их, собственно, уже пет и младший, Андрей, как-то соединял всех. С его смертью одна Людмила — Куконушка, как прозвал он ее, — способна жить не только своей, но их общей жизнью, не обособляясь от брата и сестер. Евгения Андреевна, разделяя это же его чувство, пробовала внушить, что иначе быть не может и он — Михаил — не должен из-за этого мучиться. И чтобы не возникали в нем бесплодные угрызения вдруг растревоженной совести, сказала, оставшись с сыном наедине:
— Ради тебя сейчас живу, тебе надеюсь пригодиться. Тебе принадлежит Новоспасское, не только село — все мы!
И когда он в волнении пытался поправить ее: «Что вы говорите, маменька?», Евгения Андреевна строго остановила:
— Только так! Не будь тебя — не было бы у меня сил жить здесь… Хоть в Петербурге, сам знаешь, мне неуютно. Нужно будет — поезжай за границу, деньги найдем. Об одном прошу: с Марией Петровной закончи дело прилично и больше не втягивай себя в хлопоты!
Под «хлопотами» она понимала опять какие-нибудь неудачи в семейной его жизни. Михаил Иванович, потупившись, ответил, благодарный в душе за эту ее мягкость к нему:
— Я научен, маменька, Марией Петровной…
Он чувствовал, что ответ этот звучит несколько по-детски. И очень уж виновато! Всегда в отношении к матери он невольно принимал этот безмерно почтительный тон. Но в этом все же никогда не было жеста.
— После развода небось руку Екатерины Керн будешь просить? — напрямик спросила мать.
— Очень ее люблю, маменька. Не могу без нее жить. Утешаюсь, думая о ней.
— А она утешается, думая о тебе? — с грустной насмешливостью произнесла Евгения Андреевна, не очень веря в их брак. «Если бы жить не могли друг без друга — не утешались бы, а вместе приехали бы сюда, бог с ним, с законом! Осудят люди, но потом простят», — подумала она.
Бывают минуты, когда Глинка не узнает мать. В голосе и в морщинистых вялых чертах ее лица нет прежней мягкости и доброты. Занятый эти годы собой, он почему-то решил, что доброта ее всегдашняя и мать не может меняться, а доброта между тем стала деловитая, намеренная. Странно, по так!
Они сидели в отцовском кабинете. Чугунные фигуры рысаков красовались на шкафу в память об отцовских увлечениях коневодством и скачками. Большой письменный стол, запыленный с края, стоял в углу. Мать изредка присаживалась за него, дети же избегали здесь бывать.
— Вам не нравится Екатерина Ермолаевна? — опечалился Глинка.
— Что ты, родной мой? Могу ли?..
— Скажите, что думаете, маменька.
— Не очень ли она любит себя? Не так, как Мария Петровна, я не о том, — свое девичество, свое одиночество, свой характер? Я побаиваюсь, скажу тебе, девиц, которые очень рассудительны и горды. А кто она перед тобой…
— Маменька, она совсем не горда, не холодна, хотя и рассудительна. Она очень умна и сердечна, но стоит ли об этом говорить…
— Ты прав, не стоит.
Семейное горе еще не успело смягчиться временем. О себе говорить не хотелось. Было тягостно приступать к делам, к будничным подсчетам хозяйственных расходов и прибылей, участвовать в разговорах матери с управляющим. Да и трудно советовать: надо ли везти пеньку на продажу в Ляды Могилевской губернии, где скупают ее знакомые фабриканты, или отдать смоленским купцам, надо ли в селе Красном заказывать новый экипаж — это село славится выделкой экипажей — или своими силами починить старый? Трудно подсказать, почему десяти пудов сальных свечей оказалось в прошлом году мало. Известно хотя, что сальная свеча сгорает быстрее стеариновой. Продают их «венгерцы», пешие разносчики, вместе с помадой фабрики Мусатова и нитками. По еще труднее высчитать, правильно ли получен оброк с крестьян и достаточно ли доходен сбыт льняного волокна, если с каждой десятины льна получено двадцать пудов его.
Евгения Андреевна сказала, что при жизни Ивана Николаевича одни яблоки давали гораздо больше дохода, теперь за тридцать три осьмины яблок выручено лишь пятьдесят два рубля, и Глинка вспоминал «яблоневого мужика», удивляясь, неужто и тогда было не все равно, сколько стоят яблоки на базаре. Мельком он подумал, однако, что от этих прибылей, от пеньки, яблок да сукновальни и зависит ведь безбедная петербургская его жизнь, да еще и поездка за границу, а он до сих пор пользуется маменькиными деньгами, готовый по характеру своему совсем отказаться от продажи своих сочинений.
Через месяц он уже вернулся опять в Петербург. Был октябрь, а в декабре получил ожидаемую отставку по службе. Собственно, в эту пору и началось жизненное его переустройство в столице, преодоление горестей.
4
У Маркевича, па петербургской его квартире, в день именин хозяина Глинка встретил Тараса Григорьевича. Шевченко сидел поодаль за ломберным столиком, в старенькой студенческой куртке, и что-то быстро писал изгрызенным кусочком тоненького карандаша. Именно этот карандаш запомнился Глинке в его сильной, увесистой руке. Молодое лицо художника, обрамленное баками, еще носило следы летнего загара и привлекло Глинку застенчивой своей серьезностью. Он не робел, но явно стеснялся шумных столичных гостей, нагрянувших в этот день к Маркевичу. Возле Шевченко лежал экземпляр только что вышедшего в Петербурге «Кобзаря», и Тарас Григорьевич, исполняя чью-то просьбу, переводил из него по-русски.