Мне ад — Украйну зреть в неволе,
Ее свободной видеть — рай.
И беседы в пансионском «Малороссийском обществе»…
Он приоткрыл дверь, толкнув кошку у порога, и тихо вышел в сени. Густой торжествующий храп доносился из всех углов дома. Глинка перешел двор и оказался за калиткой, на широкой, исчерченной тенями улице. Подсолнухи, достигая своими головками его плеча, закрывали перед ним соседние дома. Глинка оглядывался в тщетной надежде отыскать хату Вересая или хотя бы дорогу, ведущую в кобзарный гурт, — как называлось здесь это пристанище слепцов-кобзарей. Ему было необходимо видеть сейчас Остапа, но еще неотложнее — найти в каком-нибудь панском доме фортепиано… Звуки владели им, и воображение рисовало шествие крокосмейстеров, однажды виденное им в Мосевке у «вольтерьянки» Волховской. Девушки впереди несли на плечах пустую бочку с намалеванным на днище свиноподобным лицом какого-то усатого пана. Бочку несли топить в реке, несли легко и небрежно, точно с поля пшеничный сноп, перебросив на грудь косы и чуть откинувшись назад, а сам пан, признав себя в этом изображении, бежал сзади…
Девушки были красивы, и в красоте их не было пи понурой мягкости движений, ни пытливой робости, с которой глядят крестьянки в Новоспасском. Они шли, дочери запорожцев, вспоенные волей, — нет, мечтою о воле, — поправлял себя Глинка, но какая же властная, зовущая к действию эта мечта! Не такой ли должна быть музыка? И столько презрения к панству таила в себе невинная их потеха, столько яркого, орлиного, как думалось Глинке, веселья было в этом шествии, в хмурых улыбках крокосмейстеров, одетых запорожцами, с кобзами в руках. Песню девушек хотелось уже спеть ему самому. И Глинка, усевшись в подсолнухах, мысленно пел ее вместе с ними, а потом, вернувшись во двор попа, в раздражении бродил возле пристроек, готовый, как бывало в детстве, излить свою тоску по звукам, хотя бы на медном поварском котле, может быть, для того, чтобы сейчас же бросить его и уйти… К счастью, ему оказался готовым служить старенький клавесин, похожий на обычный небольшой и плоский столик. Глинка нашел его среди старой мебели, в пыли, тут же на подоконнике обнаружил при свете луны несколько гусиных перьев и ржавый нож, заточил им перо, достал из кармана бумагу и, забыв обо всем, приступил к делу.
Он сочинял песню девушек, не думая, куда ее вставить, сочинял «впрок» и видел перед собой стремительное в разлете бровей, яркое девичье лицо, а на днище бочки лицо пана, вдруг напомнившее… Тарновского. Сходство было неожиданным и доставляло какое-то мстительное удовольствие, будто уничтожало написанную им и посвященную Тарновскому кантату.
— Ой, пан музыкант, и чего это вы ночью?.. — услыхал Глинка голос и увидел подле себя статную служанку из поповского дома, в одной рубахе, с алыми крупными бусами на груди, должно быть из ягод шиповника.
А может быть, перед ним была она, отделившаяся от шествия крокосмейстеров, вызванная сюда его воображением?
Он захлопнул крышку клавесина, чуть прищемив палец, оглянулся — девушки не было. На деревьях выпукло темнела листва, влажная от росы, и откуда-то тянуло холодком.
Глинка вернулся в дом и заснул успокоенный.
Утром он быстро поднялся и, простившись с Остапом, велел везти себя в Ромны, на ярмарку. Он был энергичен, но недавнее чувство покоя уже не возвращалось к нему. В этом состоянии внезапного упадка сил он пустился с хлопчиками в долгий обратный путь, едва попрощавшись с Тарновским и чувствуя себя виноватым в том, что вдруг потерял к нему расположение. Это состояние не покидало его всю дорогу до того дня, когда прибыли они в Петербург и в знаменном зале, возле кабинета царя, построил он своих малолеток, сам став посредине в мундире со шпагой, держа в одной руке камертон, в другой — треугольную шляпу.
Хлопчики переболели в пути глазами, моргали, — пространства и пройденные города, казалось, состарили их, и, маленькие робкие старички, они стояли, следя за камертоном и за тем, как распахнутся двери и войдет царь, весь в золоте, в порфире. Они ждали, что произойдет что-то грозное и их тут же пошлют обратно.
Но царь вышел в старом сюртуке, без эполет, ничем не приметный, — это еще более пугало, — и, забавляясь, воскликнул, обращаясь к Глинке:
— Где ты их подобрал, под рост себе?
Хлопчики, не поняв, над ними или над Глинкой смеется царь, отупело пучили глаза, тянулись и несказанно обрадовались, когда он, экзаменуя их, первый затянул «Спаси, господи, люди твоя».
Они бодро подхватили, как бы вынося куда-то наверх вместе с молитвой свои чаяния и надежды, сбрасывая груз неотвратимых, перешедших к ним с детских лет бедствий.
А в это время на пути в Качановку рослый путник, в баках, одетых как семинарист, с узелком под мышкой, остановил Остапа Вересая:
— Дядя Остап, здоровы ли? То я — Тарас. Или не помните?
— Тарас? — проглотив слезу, а с ней и дорожную пыль, зашептал старик, быстро схватив его руку. — Да неужто из Петербурга?
— Оттуда, дядя Остап. А верно ли, что Глинка у нас был в Качановке?
— Был, Тарасе, то верно, что был… Пролетел, как птаха, и скрылся, но голос его помню. Друг он наш, брат, одно с ним дело творим, не так ли, хлопче?
И, остановившись, долго махал рукой, показывая, где он ходил с Глинкой, словно ловил ветер, поднявшийся откуда-то из беспредельности.
— 1840—
Свершения и неудачи
О, если бы могли светочи мира обойтись без домашнего очага, сколько великих произведений не потонуло бы в домашнем омуте! Но, увы, и для гения, вероятно, как и для нашего брата, домашний камин и семейный кружок необходимы.
Шевченко
1
Мария Петровна сказала, явно напрашиваясь на подарки, извинения и, главным образом, послабления в ее скованной приличиями жизни… не то жены, не то вдовицы:
— Хоть бы одно ласковое письмо от вас. Что могут подумать соседи? Да и зачем волновать меня? Если вам так хорошо в Малороссии, бог с вами, но вы совсем забыли, что женаты, что у вас семья!..
Теща не преминула выразить свою досаду, спросив:
— На малороссийских ярмарках вам не приходилось бывать?
— Бывал.
— Ну вот, и хотя бы цветной полушалок догадались мне привезти.
— А правда ведь! — сказал, покаянно вздохнув, Глинка.
Но дочь тут же вмешалась в разговор:
— Мама, разве вы не знаете Мишеля? Что ему до нас? Из меня он хочет сделать монахиню, из вас — добрую прислужницу в доме.
Он готов был повиниться в своей забывчивости. Конечно, полушалок следовало привезти, тем более: «дорог не подарок, дорога забота». Глинка сидел за столом в столовой в домашнем халате на беличьем меху, мелкими глотками, церемонно пил чай и спрашивал себя: действительно ли он находится дома и эти две женщины, сидящие с ним, пожизненно дарованы ему судьбой для того, чтобы взыскивать с него и наставлять уму? Мария Петровна отвертывалась, чтобы скрыть слезу, дрожавшую на ее напудренной щеке, а он не верил ни ей, ни слезам. Но тем не менее не мог не признать ее правоту. Он оглядывал комнату и, казалось, не узнавал недавно купленную обстановку: легкий красного дерева буфет, выступающий из угла па фоне розовых штофных обоев, турецкую тахту, заваленную пуховичками, — не разностильно ли? Впрочем, в ее вкусе. Цветы на подоконниках закрывали от глаз неприютный, булыжником вымощенный двор, по которому бездомно слонялось утреннее солнце, тонкий запах гелиотропа был разлит в комнате. Искоса поглядывая, Глинка находил, что жена красива, даже мила в своей обиде, но в пухлости ее капризного, с чуть вздернутой губой, лица, в покатости оголенных плеч таится что-то злое и безвольное. Хотя стоит ее оскорбить, и она обретает волю. А оскорбить можно не только невниманием, нет, она принимает как оскорбление отсутствие своего выезда… Четверка лошадей и новая карета давно уже предоставлены ей, но случилась беда: одна из пристяжных пала. Михаил Иванович, узнав об этом по приезде, сказал: