— Да, но это ведь не так…
— И надо, чтобы смерть Марии была не столь банальной. И вообще Мария должна быть другой!
— Тебе надо тогда переделать по-своему все произведение, — смеялся Мельгунов. — И оно, как Тришкин кафтан, полезет по швам, лишь ты захочешь его заново кроить. Сентиментальное не может стать новым!
— Но ведь музыка живее текста… Впрочем, Николай, ты прав: она очень сладка, эта «Марьина Роща», и характера подвигов в ней не создашь! И народа пет в этом произведении. Как жаль!
Больше они к этому разговору не возвращались. Глинка жил в Москве до августа и каждую субботу проводил в кругу московских литераторов и композиторов — приятелей Мельгунова. Иосиф Геништа исполнял здесь свой романс на слова Пушкина «Черная шаль». Хозяин дома замечал, что Глинка был оживлен и радостен, когда гости были приятны ему, и сразу же замыкался, чуть кто-нибудь из них становился в чем-нибудь груб. И обнаружилось, что играть на рояле и петь Глинка мог, только лишь если чувствовал, что в кругу гостей нет людей, не верящих в его силы. Иначе голос его срывался и лицо темнело в раздражении.
— Ты во всем «мимоза», — говорил ему Мельгунов. — Не только здоровьем, по и нравом. Не подумай, что хочу сказать — бесхарактерен. Отнюдь нет, и в себе ты уверен, я знаю, но можно ли мнить, что все вокруг должны быть добры и понятливы.
Гости Мельгунова, впрочем, сходились в мнении о высоком мастерстве композиции и игры приехавшего из Италии «новичка».
Пытаясь возражать па замечания Мельгунова, Глинка лишь нехотя тянул:
— Ну да! По ведь на непонятливых одна управа: не играть им и не спорить с ними!
Навестил он и дядюшку Сергея Николаевича в доме его па Неопалимых Купинах. Вежливость требует того, да ведь и у Сергея Николаевича свои книжные и рукописные богатства народных сказаний и былей. Почем знать, может, расскажет что-нибудь полезное для сюжета оперы. Он ведь, Сергей Николаевич, в обширной своей «Русской истории в пользу воспитания» повторил предание об Иване Сусанине…
Дядюшка принял тепло, радушно, но показался тем «архивным» к старости радетелем за народное благо, которых без видимой пользы много стало в ту пору па Руси, а «народность» его слишком официальной…
3
К этому времени он выглядел истым чинным петербуржцем, не без щегольства в костюме и с прочными, уже сложившимися и строгими привычками. Лишь изредка, когда оживлялся в споре, в игре или находился среди друзей, юношеская живость и порывистость движений делали его необычайно простым и открытым. В эти часы он радовался каждому Дружескому слову и до самозабвения был весел и заражал других отроческой своей веселостью.
Черные бакенбарды тонкой полоской обрамляли мягкий овал его лица, волосы на голове топорщились хохолком, а светлые, ушедшие в себя глаза немного косили.
Вернувшись из Москвы, он жил в Петербурге на Конногвардейском бульваре у родственника своего Алексея Степановича Стунеева — начальника юнкерской школы. Жизнь шла размеренно, овеянная печалью утрат и строгостью композиционных раздумий.
Умер Штерич, предчувствовавший в Италии близкую свою кончину. Изредка писала Дидина — сдержанно о себе, пространно о Милане. Читая ее письма, Глинка проникался всей глубиной этой ее молчаливой сдержанности, ее страдающей и одинокой нежности к нему.
Петербург казался строг, и в самой строгости его было что-то неразменное, цельное, настраивающее к работе. Правду говоря, Глинке наскучила Москва своей пестротой за два проведенных там месяца. Да и впервые, пожалуй, сталкивался он теперь один на один с жизнью, входя в нее заново в Петербурге, зная, что не может больше рассчитывать на помощь отца и не подопечен родителям.
И вместе с чувством возросшей своей зрелости росла и в самом Глинке потребность кого-то опекать, при случае приголубить и тихо выслушать, приняв сокровенное слово, как подарок. Может быть, это была потребность в своем доме, осознанная все более ясно по мере того, как он входил в деловую цельность своей петербургской жизни. При этом он не побоялся бы признать случайное знакомство с девушкой, взволновавшей его своей красотой, достаточным для того, чтобы связать себя с ней, отчасти потому, что верил своему влечению и выбору, отчасти из убеждения в том, что подлинно красивое не может быть бессердечным и глупым. В этом, собственно, он полагался на судьбу и хотел следовать материнскому совету…
Он бы не мог и «ходить в женихах», выискивая благонамеренную невесту, — занятие столь же потешное, сколь и убивающее в зародыше всякое любовное влечение к лелеемому втайне им женскому образу. А был ли у него такой образ? Скорее был культ простоты и сердечности, очень далекий от того, что он встретил бы в петербургских гостиных. Одним словом, все сводилось к случаю. И случай такой пришел.
Девушку, которую познакомил с Глинкой случай, зовут Марией Петровной Ивановой. Она свояченица Стунеева, гостит у пего, предпочитая его богатый дом своей скромной квартирке где-то на Песках. Она живет с матерью, очень скромна, и есть в ней та безотчетно нравящаяся девичья ласковость и вместе с тем задорность, которая свидетельствует, как кажется Глинке, о сердечности и живости характера.
У Марии русые косы почти до пят, милое лицо, с чуть вздернутым носом. Она очень стройна и ростом невеличка, в него!..
Знакомство их произошло в пору, когда другая, приглянувшаяся в Берлине девушка ждала его писем и даже приезда. Сестра Наталья привезла с собой на время горничную Луизу и упрашивала его, если соберется туда, отвезти с собой девушку. И он собирался туда, даже купил дорожную карету, правда заботами матери, к тому же выехать на месяц в Берлин — значит опять посетить Дена, любимейшего из своих учителей, но вот… Луиза отправлена одна, а карета па дворе покрывается снегом… Наступает зима, и карету придется прилаживать на сани, переделывая ее в возок.
Да и Мария Петровна намерена куда-то выехать за город. Сестра Софья Петровна говорит, что надо вывозить ее в свет. Жизнь во всем идет своим чередом, и действительно поразмыслить здраво, почему Маше не уехать и не выйти замуж.
Глинка втайне любуется Машей, но заговаривает с ней лишь о пустяках. И ему все больше нравится ее бойкость и, как ему кажется, милая простота.
— И я бы поехала в Берлин, Михаил Иванович, — сказала она. — Мы из немецкой семьи, Ивановы, — хотели русской фамилии. Должна бы я хоть повидать немецкую столицу. Жаль, что не возьмете меня с собой.
— А я, может быть, и не поеду… Да вас и не пустит со мной ваша маменька! — отвечал он.
— Маменька-то пустит, а вы вот…
Она чуть смущенно улыбается, чего-то недоговаривая.
— Но ведь и вы готовитесь куда-то ехать? — спросил Глинка.
— Это все маменька. А мне бы… остаться с вами.
— Тогда отложите отъезд!
— А вы продайте карету.
— Ну что ж, — растроган он ее предложением. — Стало быть, и мой отъезд и ваш отменяются.
— И карета ваша продается! — настаивает она.
Проходит несколько дней, и Глинка посылает матери в
Новоспасское письмо с просьбой разрешить ему вступить в брак с дочерью умершего чиновника, Марией Петровной Ивановой.
Вдова Иванова, полная, дебелая немка, вся в кружевах и в фальшивых ожерельях, коверкая русский язык, говорит:
— Вы есть мой зять, и это мне очень лестно, потому что вы, мне говорят, маленький, — она смеется, оглядывая чинную и вежливо склоненную к ней фигурку, — совсем маленький… Моцарт! Но что ж, пусть маленький. И у маленького ведь бывают большие деньги и большое счастье!
4
Справили свадьбу, и молодые «свили себе гнездышко», как выразилась вдова Иванова, на Конной площади, вблизи Александро-Невской лавры. Домовитость тещи должна помогать музыкальным занятиям Глинки. Правда, мать и дочь смущены, наблюдая, как подолгу сидит Глинка за роялем или письменным столом, запершись в кабинете, и тем, как часто уходит он из дома один. Но смущены и молчаливостью его и тем, сколько изводит он потной бумаги, которая стоит в магазинах дороже полотна, но прощают ему это все, зная, с какими людьми дружен Мишель. Он посещает Жуковского, воспитателя наследника, на квартире его в Зимнем дворце, бывает у графа Виельгорского, он связан запросто с государственными людьми.