Миша спал на диване, когда вернулся Праскухин. В комнате пахло яблоками и красками. Праскухин разбудил его, сказал холодно:
— Я уезжаю, Миша. До свиданья. Будьте здоровы.
И только когда захлопнулась дверь и в коридоре стихли шаги Александра Викторовича, Мише стало невыразимо жаль, что он не успел с Праскухиным поговорить как следует и что тот его не понял. Хотел вскочить, догнать его, крикнуть: «Дядя!» — и все ему рассказать, и все ему объяснить. Миша ярко вспомнил весь этот нелепый утренний разговор с Александром Праскухиным и замычал от досады. И это «дзэт из дзэ квешен», и эта декламация Маяковского, и эта «реализация накопленного капитала»… Зачем это надо было? Как это все неумно!.. И вспомнил, что он сказал про яблоки: «сентябрьская медь и осенняя прохлада…»
— Ой, как это надуманно и плохо!.. — простонал Миша.
И вспомнил, что он сказал про маму и папу: «старики». Как это пошло!
Ему было мучительно стыдно за весь давешний утренний разговор с Александром Праскухиным.
Огорченный и усталый с дороги, Миша, не раздеваясь, заснул на диване.
У Миши было письмо от Яхонтова к профессору живописи Владимиру Германовичу Владыкину. Прежде чем пойти к профессору, Миша распечатал письмо, — вдруг там что-нибудь унизительное: «Подающий надежды… Мой ученик… Способный паренек…» Миша терпеть не мог этого жалостного бормотания. Письмо оказалось коротеньким, вполне достойным и без знаков препинания.
«Дорогой Владимир Германович… познакомьтесь с тов. Колче посмотрите его работы и вы увидите что это очень талантливый художник а самое главное ни на кого не похожий до свидания буду в Москве обязательно увидимся и еще поспорим…»
«С таким письмом не совестно», — и Миша тщательно заклеил конверт.
Профессор Владыкин жил на самой шумной улице — на Мясницкой. На десятом этаже. Лифт не работал. Миша насчитал триста пятьдесят девять ступенек. Он передохнул, поправил галстук и позвонил. Дверь открыла женщина, с первого взгляда чем-то напоминавшая Аделаиду. Она удивленно посмотрела на Мишу и серьезно, по-ребячьи, кивнула каштановой головой.
— Здравствуйте!
Она так тихо и робко уронила это «здравствуйте», что Миша смутился и, не глядя на нее, спросил как можно солидней:
— Товарищ Владыкин дома?
— Володя, к тебе! — крикнула она полным, свежим голосом и скрылась.
В высоких американских зашнурованных ботинках кирпичного цвета (трофей интервенции; таким ботинкам сносу нет, — кто воевал на колчаковском фронте, тот помнит эти ботинки, да и на деникинском они попадались, но реже; зато на деникинском хороши были английские кожаные безрукавки: мягкие, теплые — на фланельке, с шоколадными пуговицами) и в длинной рубахе с воротником, подпирающим подбородок, вышел молодой буролицый профессор Владыкин.
— Вы ко мне? Заходите, товарищ, — сказал он озабоченно.
Миша вошел в комнату. Профессор сел в кожаное кресло, заложил ногу на ногу и, издав горлом звук, будто собирался отхаркнуться, разорвал конверт. Прочел письмо, приветливо посмотрел на Мишу.
— Вы будете Колче? Очень приятно.
Когда он произнес: «Вы будете Колче?», Миша, сам не зная зачем, слегка приподнялся со стула. Потом он с досадой вспомнил об этом: что-то тут было заискивающее.
Владыкин сказал, что с удовольствием посмотрит Мишины картины, но когда это сделает — не знает. Во всяком случае не сегодня и не завтра.
— Посудите сами… — вздохнул молодой профессор, достал записную книжку, и Мише стало известно, что это чрезвычайно занятой человек.
Он преподает в высшей школе живописи и на рабфаке; кроме того, он член редколлегии теоретического журнала «За революционную живопись», кроме того, он член секретариата Общества пролетарских художников; кроме того — общественная работа на заводе; кроме того, он бригадир очень важной юбилейной комиссии, где еще до сих пор ничего не сделано, и, кроме того — ведь самому-то тоже нужно когда-нибудь писать? У него третий месяц пылится загрунтованный холст.
Миша ему посочувствовал.
— А чтоб прийти к вам, — сказал Владыкин и опять издал кархкающий звук, и на этот раз подошел к плевательнице. — А чтоб прийти к вам, — продолжал он, садясь на прежнее место, — на это дело надо потратить два-три часа. Ведь вы-то сами не потащите свои полотна ко мне, на десятый этаж?
— Нет, отчего же, я потащу, — охотно согласился Миша.
Он хотел угодить профессору. Ему нравился Владыкин — и то, что он такой занятой, и то, что это здоровенный высокий парень с длинными руками и широкими кистями. «Лицо простое, и весь он такой демократический. Вот именно демократический». Мише нравился Владыкин. Миша хотел походить на него, носить такие же американские ботинки с такими же крепкими подметками, как у Владыкина. «Сильный, волевой человек. Вот с таким хорошо вместе драться за новое, настоящее искусство».
— Это пустяки, Что десятый этаж. Я притащу.
Профессор улыбнулся. Верхняя поросячья губа подвернулась, обнажив розовую десну, остренькие белые зубки. Он улыбнулся, потому что подумал: «От этого мальчика так легко не отделаешься».
— Вот что, — сказал Владыкин решительно. — Я попрошу жену, она художница, я ей вполне доверяю, — и он хозяйским голосом крикнул — Нино! Нинуся!
Она вошла в комнату и строго спросила:
— Что надо?
На этот раз она напомнила Мише не Аделаиду, а Таню. Таню, когда она идет по городу, важная и недоступная. «Нет, она не похожа ни на Таню, ни на Аделаиду. Она то и то… Брови, как спинка пчелы, и их хочется гладить…»
— Что? — повторила она.
У нее брови темнее волос, спущенных на лоб, и в серых глазах бледно-голубой блеск. Она поворачивает голову, и тонкая шея, обтянутая смуглой кожей, и шейные позвонки нежно просвечивают детскостью. Миша разглядывал ее. «Она очень русская. Вот почему она напомнила и Таню и Аделаиду. Где она выросла? Она стройная, и плечики у нее приподняты… Хорошо ли тебе здесь, на десятом этаже, на Мясницкой улице? Счастлива ли ты? Лицо у нее грустное и мягкое. Это хорошо, что грустное. Я не люблю розового благополучия. О чем она думает? Где ты выросла? Хорошо ли тебе?»
Миша разглядывал Нину, хотел ей понравиться и дружить с ней.
Владыкин попросил жену — не сможет ли она пойти вот к этому товарищу и посмотреть его работы.
— Сделай это, Нинуся, сходи, посмотри и расскажешь мне.
Она согласилась и спросила у Миши адрес и телефон.
Миша сообщил телефон и неожиданно для себя стал рассказывать, что телефон не его, а Праскухина, что Праскухин — его дядя и уехал в торгпредство в Литву на год, а может быть, и больше.
Он рассказывал и чувствовал, что Владыкиным совершенно неинтересно и не к чему знать, кто его дядя и куда он уехал, но Миша не мог остановиться и, краснея и злясь, сообщил даже о том, что Праскухин — большевик с семнадцатого года и участник гражданской войны.
Он недовольный уходил от Владыкиных. Как это глупо получилось! Когда шел сюда, он был бодр, уверен в своей силе. Он нес с собой много смелых мыслей о живописи, современном рисунке, а вместо этого что-то мямлил про дядю. Как это глупо получилось! Они еще подумают, что он хвастался. И кто его тянул за язык!
Вспомнив, что картины придет смотреть жена профессора, он окончательно расстроился. «Только этого не хватало, чтоб еще какая-то баба вмешивалась в мои работы! И почему я согласился? Надо было отказаться и уйти… Вот невезенье… И вчера то же самое… Этот дурацкий разговор с Праскухиным. Вот невезенье!..»
— Какой симпатичный ребенок! — сказала Нина, когда Миша ушел. — И как он смотрел на меня своими теплыми глазками! Откуда забрел к нам этот неказистый петушок, Володя?
— Из Белоруссии приехал. Сходи, посмотри. Яхонтов — помнишь того чудака-художника, что у нас в прошлую зиму обедал? — хвалит его, но я должен сказать тебе, что и вкус же у Яхонтова, — и профессор издал кархкающий звук.
— Когда ты отучишься от этого «хырр»? — заметила Нина. Она стояла у окна, сосредоточенно что-то разглядывала. — Это очень противно.