Автобус остановился на краю пограничной полосы, метров за двести от парковки, куда вскоре должен был подъехать на своём грузовике Мустафа Муккерман. Целая толпа собралась в ожидании под мелким моросящим дождём. Было много детей. Я купил чай в придорожной автозакусочной и высунулся из окна, чтобы видеть участок. Среди ожидающих прогуливалось двое полицейских.
Прежде чем на парковке началось движение, мимо успело пройти три автобуса. Я вышел из машины и открыл зонтик. От шлагбаума, освещая мокрый снег фарами дальнего света, приближался громадный грузовик. Он медленно заехал на парковку и объявил о своем прибытии тремя гудками.
Окно кабины было сделано из оливково-зелёного отражающего стекла, так что через него ничего не было видно. Внутри чернёло что-то похожее на таз для умывания, рядом сказали, что это фуражка шофёра. Все ждали, пока откроется дверь кабины и заработает конструкция, которая вынимает шофера вместе с сиденьем и ставит рядом с машиной.
Прошла добрая четверть часа, когда наконец послышалось басовитое покашливание: но не из-за лобового стекла, а из колонок, установленных на крыше кабины. Шофёр начал говорить по слогам, на ломаном языке, как будто выучил текст наизусть.
«Прибыл Мустафа Муккерман. Мустафа Муккерман сегодня очень грустный. Он не хочет вас видеть». Мы встали на цыпочки, держась друг за друга и немного разочарованно пытаясь разглядеть что-нибудь за лобовым стеклом. Но там ничего не двигалось. Только ревели колонки.
«С вами говорит Мустафа Муккерман. Он не боится дождя. И снега он тоже не боится. Просто Мустафа Муккерман не хочет вас видеть. Идите домой».
— Расходитесь, — сказали полицейские зевакам. — Не обижайте иностранного гражданина. Раз уж таково его желание — будьте добры отправиться домой.
Но никто не двигался с места. Люди ждали, что всё-таки что-нибудь случится. Одна женщина пробралась к капоту, и всё подпрыгивала, чтобы шофёр её заметил. «Häschen», — кричала она, — «Häschen, ich bin es». Но шофер не обращал на нее внимания.
«Мустафа Муккерман сегодня очень грустный. Мустафа Муккерман похудел. И не хочет, чтобы вы над ним смеялись. Идите домой. Убирайтесь. Идите в жопу».
Тогда толпа все же зашевелилась. «Фу» или «тьфу ты», ворчали люди, двигаясь к остановке автобуса. Двое полицейских, кротко улыбаясь, смотрели, как расходились зеваки. Я стоял под зонтиком, прислонившись к голому стволу дерева, и ждал, пока парковка опустеет.
Когда все разошлись, я заметил ещё одного человека, который тихо брёл к грузовику от автобусной остановки. Он остановился у двери кабины и подождал, пока Мустафа Муккерман опустит окно. Это был Адам Селим.
Мустафа Муккерман высунулся из окна. Правду говорили: одна его рука была размером с поросёнка. Он держал в раскрытой ладони какой-то блестящий предмет, который передал Адаму Селиму. Новая зажигалка. Адам Селим тут же её проверил, подрегулировал силу пламени и положил зажигалку в карман. Кивнул и направился обратно к автобусной остановке.
Мустафа Муккерман завел мотор и дернул руль — насколько резко, насколько это было возможно на грузовике — так что чуть не въехал в живую изгородь. Странно, но он не поехал прямо к городу, внутрь страны, как обычно, а продолжил дергаться взад-вперёд, пока не развернул машину. После этого он направился к шлагбауму. «Значит, уже уезжает из города, — подумал я, — тем лучше».
Я сошёл с двадцать пятого автобуса около забегаловки под названием Думбрава, зашёл в кухню и остановился рядом с Анкуцей Молдован, матерью Доктора Сеньора.
— Иди за мной, — сказал я ей.
— Чего тебе?
— Иди-иди. — Я подождал пока она вытрет руки и отправился дальше. Мы прошли через двор забегаловки, через сад до самого ручья, там перешли через мостки и попали в другой сад — у дома, где жила Анкуца Молдован.
— Чего тебе надо? — спросила она, когда увидела, что я снимаю пиджак, развязываю галстук и удобно устраиваюсь в кресле.
— Я воспитываю твоего сына, — сказал я. — А ты не посылаешь денег на содержание. — Я положил руки ей на бёдра, указательными пальцами раскрыл халат на животе и прикоснулся носом к голой коже живота.
— Ты сам сказал не посылать.
— Ну так вот, значит ты не посылаешь денег, а я тебя прощаю. И все только потому, что ты мне очень нравишься.
— Тогда верни сына.
— Как бы не так, — ответил я. — Это невозможно. Это выставит меня в плохом свете. Вот если бы я всё ещё работал в лесу, тогда может быть… А так? Ну, иди сюда, я же говорю, ты мне нравишься.
Возможно, я ненадолго уснул, потому что, когда я выскочил из-под бока Анкуцы Молдован, время уже близилось к часу. У меня было минут пять, чтобы попасть на склад роялей.
— Ну, и куда ты теперь мчишься? — спросила Анкуца Молдован.
— Я на службе, — ответил я. — Но еще к тебе вернусь. Не забывай, что ты мне нравишься.
Когда я наконец добрался до города, было уже четверть второго. Я добежал до улицы Кишмештер. Остановился около склада роялей марки «Тришка» и заглянул в окно, прячась за занавеской. Паула Брекк не сидела за столом, а стояла среди роялей и смотрела на дверь, как будто ждала Адама Селима. Но Адама Селима нигде не было, зато весь пол был усеян сажей и головешками, а в воздухе стояла вонь, как от горелой тряпки.
— А ты что тут вынюхиваешь? — спросила Паула Брекк, когда меня увидела.
— Он здесь? Уже ушёл? Где он?
— Нигде нет, — сухо ответила Паула Брекк. — Он взорвался.
— Что? Кто взорвался?
— Он вошёл ровно в час и тут его одежда разлетелась на куски и он загорелся. А ты уходи отсюда, вокруг тебя даже воздух смердит. Проваливай.
— Он ещё жив, — сказала медсестра, когда я открыл дверь палаты. — Можете побыть с ним минуту — Адам Селим лежал в палате один, и ниже талии был весь замотан в широкие бинты. С капельницы в его тело тянулись трубочки, которые уходили под кровать. Лицо было бескровным и застывшим.
— Добрый день, Адам, — сказал я.
Он перевел взгляд на дверь и снова застыл. Рот открылся и из него вышло немного воздуха, но Адам Селим ничего не сказал.
— Когда ещё я могу зайти? — спросил я сестру.
— Сюда больше не приходите, — ответила она.
— Идите-ка лучше сюда, — сказал кто-то за моей спиной. Это был инспектор Гаврила, он манил меня из-за двери указательным пальцем. — Ну, рассказывайте, когда вы его видели в последний раз.
— В полдень, на границе.
— А потом куда пошли? И что делали в это время?
— Даже не знаю. Пришел сюда. Точнее сказать не могу.
— Значит, точнее сказать не можете… Ну замечательно. А чем раньше занимались, это вы можете сказать?
— В лесу работал. Занимался лесничеством.
В нашем дворе на старом покарябанном кирпичами и заляпанном птичьим пометом Опеле сидели две кошки. Мой пасынок кидался в них каштанами с общего внутреннего балкона на первом этаже. Я подождал, пока он меня заметит, и крикнул:
— Хочешь, чтобы мама вернулась?
— Пускай приходит, если хочет. — Доктор Сеньор только пожал плечами, и подбежал ко мне. — Ну, расскажи, какой он? Действительно такой здоровый?
— Я его не видел, — ответил я. — И к тому же он болен.
Дома я снял форменное пальто и пиджак и пошёл прямо в кухню. Я нарезал лук и паприку, смазал сковороду жиром и поставил на огонь. — Яичницу будешь? Тебе сколько яиц?
— Три. Ну расскажи, он правда такой страшный? Как он выглядел?
— Теперь это уже не важно, — вздохнул я. — Больше он сюда не вернётся.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Больше он не приедет. Завтра пойдем на Магуру. Назад к ушастой сове. — Я вылил яйца на лук и паприку, все посолил и поперчил, потом накрыл на стол. Нарезал хлеб и достал банку огурцов. На улице в рассеянном свете фонаря кружились снежинки, иногда останавливаясь перед окном и взлетая вверх.
— Посмотри-ка за окно! — сказал я пасынку. — Завтра на снегу будут видны следы.
— Вижу, — ответил он. — Слушай, папа…
— Что?
— А правду говорят, что ты легавый?