Иисус, зная помышления их, сказал им: всякое царство,
разделившееся само в себе, опустеет;
и всякий город или дом, разделившийся сам в себе,
не устоит. И если сатана сатану изгоняет,
то он разделился сам с собою: как же устоит царство его?
Матф. 12:25-26
Глава 1. Либерея
-3
Моте было холодно. Стоять одной на февральском ветру в коричневой школьной форме с черным фартуком, белыми манжетами и воротничком, белых гольфах и туфельках, не зная, куда идти, потому что ты умерла, кровь твоя свернулась и уже не сочится из дырки в виске – стоять так не только холодно, а еще и тоскливо. Мотя раскачивается и напевает, чуть шевеля сиреневыми губами: «… по головке гладит, черствый пряничек дает…». Её похоронили неправильно, не отрубив кистей рук, ступней и не отделив головы, поэтому ночью, почувствовав тяжесть на груди, Мотя выкопалась, плача и размазывая слезы, смешанные с землей, и вытирая их красным шелковым галстуком. Теперь она стояла у стеклянной витрины «Лакомки» и смотрела на красивую выпечку, любуясь и не понимая, почему ей не хочется сладкого. Что-то тяжелое медленно толкалось внутри, в правом боку, заставляя двигаться, двигаться не хотелось, а хотелось заползти куда-нибудь, сжать ноги вместе до боли, свернуться калачиком и оцепенеть, не обращая внимания на пропитанное мочой и кровью белье, схватившееся на морозе коркой…
1
Когда холодно, за 30, и такая погода держится недели две – время начинает замерзать. Сначала вымерзает лишняя влага из настоящего, и дни, плотно сбитые, как мячи для пионербола, пугающе быстро, с легким хлопком меняют друг друга. Потом замерзает прошлое, сначала створаживается в подобие холодца, который вполне себе можно резать ножом, а затем становится более плотным, как рахат-лукум, и таким же белесым. Дни, не насыщенные событиями, замерзают в лед, прозрачный или цвета бульона. И тогда их можно увидеть сложенными в сенях, вместе с намороженными плитками молока, пельменями, колобками фарша и квашеной капустой. Конторские приносят его на работу, и часов в 10 утра раздается клич: Девки, айдате чай с яблоками пить!
Задастые пятидесятилетние «девки» крошат в чай яблоки, кусочки замороженного прошлого, достают домашнее варенье из лесной клубники – и сутки их удлиняются на пару часов.… А еще в лед замерзают дни, не наполненные ничем, кроме какого-либо чувства – счастья или там, любви. Получается такой радужный лед, его можно наколоть на этакие небольшие монпансьешки, и рассасывать весь день. Челюсть немеет, во рту остается неуловимое послевкусие – невозможно понять, чем ты тогда был так счастлив или, вот, любил же – а сейчас что? Но все равно, приятно – как после хорошего, красивого сна, который не можешь вспомнить, и пока вспоминаешь – все исчезает.
2
Мотя жила в маленьком городке, настолько маленьком, что на окраине он уверенно превращался в деревню – совсем недалеко от центра по утрам орали петухи, пахло хлевом, а зимой можно было видеть, как трактор затаскивает в чей-то двор смётанный на березу стог сена. Население окрестностей Эмска состояло, в основном, из скроенных по одному лекалу сухоньких мужичков, лысоватых и рыжеусых, одетых вечно в теплые клетчатые рубахи, застиранные джинсы-варёнки и такие же жилеты, и здоровенных теток, которые были выше своих мужей на голову, и, кажется, так и родились в этих своих серых плащах и всепогодных галошах на босу ногу. Летом окраина торговала на городском рыночке сепарированными сливками, а зимой – копченым салом, хотя самые распространенные местные фамилии были как-то связаны с едой, вернее, с ее отсутствием: Худяков, Постовалов, Художитков, Баландин.
Жительствовала Мотя в кирпичной двухэтажке, забитой как барк капитана Хёрда грузом мороженого мяса и картошкой; мясо на балконах нагло тырили синички, а картошка в самодельных подвалах сморщенными кракенами тянула свои щупальца к свету. Дом вообще был похож почему-то на торговое судно, застрявшее в водорослевых покосах Саргассова моря, и давно переставшее дрейфовать. Команда постепенно спилась, обзавелась семьями, переженившись на местных русалках, которые быстро обабились, развешали из больших эмалированных тазов свежевыстиранные простыни и пододеяльники, и наплодили племя младое, незнакомое, сидевшее по подъездам с «Балканкой» и «Ягой» – Ангка в их глазах не то, чтобы не горела, а просто не была оплодотворена.
Старшее же поколение разными темпами уверенно двигалось к смерти – чаще всего, она приходила в виде сковородки жареных грибов, съеденных на ночь, и наутро самому человеку было не ясно, жив он или прикалывается, уходя серым осенним утром на работу в свою контору или на завод; на самом же деле, окружающие видели очередной никчемный труп, а мозг, обманутый грибами, плавно входил в русло посмертных мытарств, – и начиналось: какая-нибудь бухша никак не могла понять, почему она не может сдать отчет, а ведь уже конец месяца, почему на нее орет начальник, почему сын-оболтус снова проспал первый урок, а еще и месячные, и все это одновременно. Или там, знаешь, миома матки, а еще невыплата по кредиту и отправляют на маммографию в город с подозрением на онкологию. Такова была замысловатая осенняя смерть; еще была белая и искристая зимняя, наполненная запахами весенняя, и скучная, с мухами – летняя.
Мотя мало с кем общалась во дворе, разве что с дворником и его детьми. Дворник-татарин Фарид, который обычно молча сметал в кучу листья, либо скалывал гиреем лед, и приветствовал знакомых лишь кивая, к Моте почему-то чувствовал особое расположение, всегда улыбался при встрече и говорил, снимая шапку: здравствуй, девочка! Остальное время он мычал про себя какую-то песню, иногда останавливаясь чтобы, воздев указательный палец, произнести какое-нибудь дацзыбао на своём смешанном русско-татарском наречии, например: Мечетта никакой урыс сюзе булмасэн1 или же: бер курешу узе бер гомер, тугие паруса… я список кораблей прочел до середины2.
У него была жена Фаина, тихая женщина с мягкой улыбкой, и двое сыновей – Уримка и Тумимка, лобастые погодки семи и восьми лет, вечно стриженые "под чубчик". Братья заболели Древним Египтом, когда валялись дома со свинкой, и теперь младший, Уримка, шастал по городу в поисках тюбиков от «Поморина» и «Мэри», чтобы замочить найденное в детской ванночке, затем разрезать бывший тюбик, прокатать на самодельных вальцах, и вогнать в установленный размер на гильотинке для фотографий – на нем была техническая сторона дела. Старший, сидя по-турецки где придется, чеканил на этих жестяных листах жизнь древнеегипетских богов, которые стояли в очередях за молоком, развешивали бельё и разбирались с мирозданием при помощи мастерка и нивелирной рейки: все во дворе знали, что, например, птицеголовых Ра и Монту звали как попугайчиков – Кеша и Гоша, а Сет носил имя соседской таксы Тильды – аналогично было и с остальными.
Когда братья обшили этими листами одну из стен комнаты, и она стала напоминать внутренность какой-то жестяной египетской пирамиды («у Хеопса была избушка каменная, а у Уримки и Тумимки – жестяная…»), родители мягко объяснили им, что делать этого больше не стоит. Молчаливые, как отец, братья теперь проволокой сшивали листы в книги и хранили их в подвале – часто можно было видеть, как младший, сопя, снимает сапожным ножом оплетку с куска многожильного кабеля, а старший, прикусив кончик языка, корпит над новым листом летописи, украшая их иероглифами собственного изобретения.