— Видно, богатей, хрыч старый, и, должно, любитель за молоденькой прихлестнуть, — завистливо перебрасывались больные с сиделками. — А туфельки, посмотрите, какие, — не иначе, как атласные, а чулки шелковые…
Когда все разошлись, Наташа наскоро оделась и с улыбкой, закинув голову назад, заговорила:
— Теперь Сашка и не узнает; сердиться, небось, будет. Може, увидимся.
Но вдруг в груди ее что–то больно кольнуло и ясный образ Сашки встал перед глазами унылым призраком. Наташа, протирая глаза, останавливается на красивом наряде. Мысли, обрываются, и неведомый призрак соблазна поманил ее в мутную даль. Она тщательно оглядывала себя и не узнавала. А была она прекрасна. Живой струей по щекам ее разливался румянец и горел, как закат, золотистыми брызгами. Голубые глаза глядели ласково, как весеннее южное небо, часто покрываясь задумчивостью. Пышная грудь высоко вздымалась под шуршащей шелковой чешуей и вздымалась как безбрежное море, залитое светом луны и бархатом ночи. Тот, кто видел ее еще так недавно, пристально вгляделся ей и не узнал, если бы простые, развязные манеры и жесты, привезенные из глухой деревни, не выдавали ее…
— Завтра ты уедешь от нас; небось, никогда не встретимся, — тоскливо ныли больные.
— Зачем так? Я буду заходить к вам, проведывать, — шептала Наташа. — Страшно как–то мне, стыдно.
Простая, чуткая душа была чиста, и красивый мир роскоши казался ей чуждым, ненужным, и душил своим тяжелым предчувствием. Тоскливо глядевшие пыльные стены строго хмурились и как будто собираясь сказать «продажная», упорно молчали. Вечером, когда она вошла в коридор, больные женщины обступили ее и с любопытством выпытывали:
— Ты, Наташа, сказывают, за старика замуж пойти думаешь?
Наташа недовольно глядела на них и, закрывая глаза, точно отрываясь от мысли, отмахивалась рукой и шептала:
— В прислуги берут, полы мыть буду.
— Будя тебе, нешто хрыч старый задаром подарки возит! Неспроста. Только, вишь, ты глупенькая еще, ну и проведут.
Кто–то успокаивал ее и отгонял разговорившихся. Но Наташа больше не отвечала им. В голову ее закрались мысли о Сашке, который только один умел делиться горем и которого она понимала. Сегодня она не спала всю ночь. Пристально всматриваясь в темные стекла окон, ждала рассвета. Последняя ночь в больнице казалась ей самой томительной и большой. Больные всю ночь, как бы сговорившись, разговаривали во сне, вскакивали и кого–то ругали. Иные из них с пронзительным криком, нарушая тишину, подолгу бились в припадке.
Было еще темно, когда невдалеке протяжно завыл фабричный гудок. Наташа приподняла голову, которая от усталости тянулась к подушке. Струя новой мысли живо мелькнула в голове: «где я буду сегодня». Серое, мутное небо уже виднелось сквозь большое окно, улыбалось рассветом. Она еще с минуту глядела в далекую облачную высь, пока глаза не сомкнул могучий сон наступавшего утра. И, может быть, долго проспала бы она, если бы ее не разбудил доктор.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он, подсчитывая пульс, который за последнее время он так часто проверял, стараясь сжать в ладони ее небольшую ручку.
— Я… я ничего, я здорова, доктор, и, если можно, выпишите меня.
— Вы нашли место, куда уйти от нас?
— На работу к Еремей Власы чу, — нерешительно отвечала Наташа.
Доктор с изумлением посмотрел ей в глаза и о чем–то задумался.
— А я думал вас у себя в больнице устроить, но… — заговорил доктор и как–то круто оборвал разговор. Помолчав, тихо сказал Наташе:
— Хорошо, выпишу.
Наташа, как очарованная, смотрела ему в глаза, ставшие туманными, неспокойными.
— Доктор, разрешите перед уходом зайти к вам. Я должна получить бумажку, без которой могут не взять меня.
— Хорошо, я вас приму в одиннадцать.
Наташа, проводив его, наскоро оделась и стыдливо вышла в коридор узнать время. В одиннадцать, набросив на себя халат, она задумчиво шла по коридору, часто оглядываясь. За шесть долгих больничных месяцев примелькались лица больных и опротивели. Подойдя к двери, привалилась к стенке, долго смотрела в высокую дверь, прислушивалась к долетавшему оттуда разговору. В голове мелькали неясные думы о Петрушковых и вставал грузный образ будущего хозяина с пушистыми бакенбардами. На сердце стало тяжело и неспокойно. Она, как бы избегая призраков, отвернулась к стене, погружаясь в нахлынувшее раздумье.
— Вы ко мне, — взяв ее за руку, тихо сказал доктор и направился с ней в кабинет.
Наташа, стыдливо оглядываясь, прикрывала новый наряд в халате.
— Я пришла поблагодарить вас.
— За что? — растерявшись, заговорил доктор, крепко сжав ее руки. — Присаживайтесь. Я только закрою дверь, да и раздевайтесь.
Наташа, не противясь, сбросила халат и предстала бледная, как перед казнью.
— Я хотел, чтобы вы у меня в больнице остались, — заговорил доктор, подходя к ней.
— Нельзя, я дала слово, я уже не могу. Я пришла благодарить вас, — повторила Наташа.
Доктор, взяв халат, смерил ее с ног до головы торопливым взглядом.
— Удивительно вы сегодня хороши, — заговорил он, кладя руку на ее плечо.
Наташа вздрогнула и отступила назад.
— Отчего вы так неприветливы ко мне, — спросил доктор. — Разве вы не замечаете, что я люблю вас. — При этих словах он тихо приблизил ее к себе и протяжно поцеловал ее в шею.
Наташа стыдливо вспыхнула и какой–то гнев засветился в голубом море тоскливых глаз. Доктор упорно всмотрелся в них, но раздавшийся стук в дверь заставил его отступить в сторону.
— Кто там?
— Это я, изволил-с за Наташей приехать.
— Кто вы? — переспросил доктор.
— Еремей Власыч Петрушков. Откройте-с, кучер ждет.
Наташа покачнулась, как подрубленный стебелек и, открыв широко глаза, бросилась к халату.
— Я не пущу вас, я хочу, чтобы вы у меня остались. Поняли?
— Нет, нет. Я не могу. Это он, мой хозяин.
И она, оттолкнув его, распахнула двери.
— Извольте-с вас отблагодарить, господин доктор, — подавая золотую пятерку, заговорил Власыч.
— Спасибо, я не беру, — оборвал доктор.
— Документик нужно-с, не откажите-с написать.
— Хорошо, в канцелярии вам выдадут, а я подпишу.
Петрушков взял Наташу под руку и они, не оглядываясь, тихо пошли к выходу.
Глава VII
В глухую ночь
Прошли холодные месяцы. Давно уже весна залила весь мир своим теплом. Уличная детвора уже шлепала грязными босыми ногами по мостовой, по вечерам месила жидковатую глину на побуревших бульварах.
— Теперь не страшно, — заговорили ребята. Каждая бульварная скамья–гостиница. А народ кишмя кишит, не заскучаешь. Да и по чернотропью верней: гакнешь кого–нибудь и капут. Легашь с псом ученым, и то не разыщут, — бормотал подхмелевший Куруза.
На крупные дела теперь они с Сашкой вдвоем ходили.
— На мокрую когдась–ребят нельзя брать, дурными станут, — предупреждал Сашка Курузу.
— А то, поди, без тебя не знаю, — недовольно огрызался Куруза. — Антипку можно взять, он по трубе мастак лазить. И дележку, значит, разделить на три рыла. Потому знаешь, Сашка, в свой город потянуло, кровь родная, должно, зовет.
— Нет, брат, я на корявую не пойду. Ежели шайка нас–ну, значит, и дели поровну, а што, ежели ехать хочешь, соберем, — не соглашался Сашка.
Куруза пристально посмотрел на него серыми глазами, сверкнул белками, загнанными под широкий лоб, и ехидно улыбнулся. На сердце у него теперь бурлил гнев, в голове рождались смутные мысли: «Только бы удалось, а там…К ногтю».
Возвращаясь в знакомые развалины, они таили в себе скрытые мысли; у каждого кипела кровь, и играла, опьяняя, кровавая месть опороченных самолюбий.
Ребята поджидали их.
— Чиво так долго? Нам надоело ждать, — встретив их, заговорила Ира. — А мы на вокзале срубили чекодан, — открыть нужно.
— Сейчас темно, оставим до утра, — тихо ответил Сашка, утопая в развалинах.