— Давно ли пили? Ты чиво это, дедушка! Гляди еще и старый не остыл, — недовольно отозвался Асташка.
— Кашель меня душит, — надо быть, бронхит, потому, харкотины много стало отходить, а горяченького хлебнешь, гляди, и отхлынет немного.
Асташка тяжело поднялся, оттолкнул Катюшку от берега, пошел за водой.
— И я пойду, подожди.
— Куда еще тебя понесет? хворост собирай! Вернусь, огонь разводить буду.
— А я туда хочу, к воде.
Асташка пригрозил пальцем и она, недовольно отвернувшись, пошла вдоль деревьев…
Через четверть часа горел костер; сучья, потрескивая, прятали котелок в сизой кудели дыма. Асташка долго молча стоял над стариком, боясь спросить, что случилось, Перед ним, сгорбившись в клубок, лежал Кондратий. похожий на большой серый камень, обросший мохом, и тяжело дышал. На губах его и на земле горела кровь алая и коричневатая, как махровый мак, разбросанная плевками.
— Дедушка, вставай–котелок уже давно вскипел, — нагнувшись над стариком, сказал Асташка.
Кондрат часто замигал глазами, всосал в себя воздух и, подобно кузнечному меху, постепенно выпустил дух.
— Тяжко мне, Астаха, тяжко! Грудь во как сдавило, будто конец пришел, — прошептал он и вытянулся.
— Выпей чайку, горячий, хороший. Сам сказывал, — вот и отвалит от груди, значит.
— Верно оно, а все ж вода. Винца бы теперь, штоб харкотину отодрало.
— Хочешь, побегу. Те, что встретили нас, сказывали, что тут за леском село будет.
— Потерплю, Астаха, — нешто найдешь тут чиво–нибудь, глушь этакая. Давай чайку…
Пока они пили чай, солнце, опускаясь за горы, начинало быстрее исчезать, как бы вбираясь в землю. От леса легли тени и ветерок с реки потянул сырую прохладу- Катюша, подогнув ноги, сидела у костра и, что–то мыча себе в нос, всматривалась в угли, которые то вспыхивали жаром, то начинали темнеть. Полная грудь реки задернулась синевой морщин, нахмурилась и как бы от злости почернела. Только вдали, по широкому ее разливу, слабо горели живые краски заката. Розовый клин бронзового неба бледнел. Широкий круг распластавшейся степи начинал суживаться, и горизонт подходил к ней вплотную. Стало сыро и холодно.
У догоревшего костра молча лежал Кондрат; его лицо теперь становилось еще бледней и густые складки морщин, казалось, глубже избороздили широкий лоб и глубоко впавшие щеки.
— В деревню бы теперь, дедушка, — заглядывая ему в лицо, сказал Асташка.
Старик немного помолчал, потом, ловчей засунув руку под голову, нерешительно ответил:
— Не дойти мне: холки страсть как болят с икрами — будто шилом кто наколол. Чуть отекли они, да и голова тяжелей стала, клонит к земле, верно, она, земля–то, к себе зовет. — Старик тяжело вздохнул и часто замигал глаз ми, как будто нарочно выжимал слезы, чтобы напугать ребят.
— А ты вот давай мне денег, подряжу я мужика, довезет, — предлагал Асташка. Но старик не ответил.
Катюша влезла к нему под «епанчу» и скоро захрапела. Кондрат закусил губы, сморщил лоб густыми складками, как бы смотря в костер, который слабо тлел последними головнями. В голове Кондрата теперь стояла одна мысль: найдутся ли люди, которые приютят ребят. Асташка, как будто понимая его мысли, заглядывал в вытекшие глаза и вздыхал, припоминая, как Кондрат взял его с улицы так же, как и Катюшу, и обоих равно любил. В груди Асташки скребло и болело сердце. Он понимал, как тяжело без старика им будет жить на воле.
Ночь уже сошла. Асташка подложил последний запас сучьев на догоравшие угли, которые ярко озарили их и, вытянувшись на спине, стал глядеть на темно–синее небо. Внизу игриво шумела река и шептался лес, тоскливо рыдая сучьями, как будто пел глухие похоронные песни… Только небо синее, звездное безразлично смотрело на него…
Ветер врывался в костер и красные языки пламени, раздвигая тьму, тенями бежали к лесу.
Стало жутко. Кондрат тяжело храпел. Асташка приподнялся, взглянул на него, потом плотней завернулся в лохмотья и умолк. Ночь теснее надвинула тьму, ветер сильнее зашумел листвою, деревья, как высокие мачты, раскачиваясь, застонали вершинами, будто песню запели о нищете и бездомстве…
…Рано утром, когда еще только чуть–чуть брезжил рассвет и золотистые брызги солнца, как пожар, ярко вспыхивая за лесом, начинали проникать к ним, Асташку разбудил крик рыдавшей Катюши.
— Ты чиво скулишь? — испуганно вскакивая, вскричал Асташка.
— Да-а, он не пускает меня… — выла девочка. Глаза старика были открыты, но неподвижны.
Бледное лицо его было покрыто синевой, глубокими шрамами казались уродливые впадины щек. Руки, всунутые в рукава, были крепко сжаты. Солнце казалось, радуясь смерти старика, играло на его лысине. Асташка, освободив Катюшу, молча отошел к берегу. Перед ним также величаво катилась река, как и вчера, отражая в себе солнце и небо; голубая, прозрачная даль, вытягиваясь то степями, то лесом, манила к себе, на свой простор.
— Куда мы теперь? — оборачиваясь к Катюше, спросил Асташка.
Катюша заплаканными глазами молча глядела на него.
— Давай споем ему, да и в дорогу, — поднимая с земли бандуру, продолжал он и заиграл:
Ах ты долюшка моя…
И прощальная песня, полная скорби и тоски, покатилась по лесу. Бандура как бы со скорбью, плача об умершем хозяине, то тихо, то глухо рыдала басами. Лес молчал, глотая эхо, а песня, раздирающая душу, лилась слышней…
К вечеру волостным советом был поднят труп Кондрата. А к утру следующего дня ребят отвезли в приют одного поволжского города.
Глава XVIII
Н а родных полях
Это было ранней весной. С утра хмурое небо наводило уныние, и серый туман, оторвавшийся от полей, подымался пушистыми облаками. На берегу посиневшей Волги слышался крик, отдаваясь протяжным эхом в сосновых вершинах и бурых ракитниках, притаившихся над отлогими берегами. Люди, как на пожаре, в одних рубахах, низко нагнувшись лицами, тянули тяжелый канат, задыхались и, надрываясь, протяжно кричали:
— Е–еще–разо-ок. Е-еще бе–ерем. Тяжелые плоты, вытягиваясь суставчатыми
хвостами, глухо скрипели над оседавшим льдом.
— Причали–ива–а й-й. Навали–ись еще.
— Е-еще разо–ок. Еще бе–ерем, — ответило эхо.
Торс тяжело качнулся в воздухе и туго натянулся струной. Плот осел, сосна тряхнула вершиной и, как бы от боли, заскрипела корой. Люди, вытирая потные лбы, тяжело опустились на землю. Перед ними лежала река, как труп, исхлестанный плетями, — синяя и суровая.
— Гляди, с виду крепкий лед–то, а вот–вот прорвет, потому едучая она теперь, злая, — потряхивая бородкой, сказал худощавый мужик, насыпая трубку.
— Верно ты говоришь, Ермил Терентьич. Сердитая она: как попрет льдины–ну и беда, канаты ланишные — тово и гляди сорвет. В третьем году, царство им небесное Антону с Гришкой Сафкиным, — были на плоту, а канат возьми да лопни, ну так обоих и снесло. Два дня искали и ни к чему, — сгинули. — кто–то поддержал старика.
Рядом сидевший парень с расстегнутой рубахой, в кепке и в здоровых валеных сапогах, молча всматривался в другой берег, где виднелся узкий, низкий барак, похожий на разбитую баржу.
— Эй, парень, ты чиво это вытаращил глаза, стосковался, видно? — подсмеялся Ермил Терентьич. — Пусть обед готовят, по целковому в сутки я им обещал платить, харчи добрые.
Сашка улыбнулся и, вытянувшись на спине, как будто слушал, что о нем говорят Наташа с Ирой.
Лед все ниже садился в воду и уже ревел, вздымаясь торсом. Из–за реки уже неслись крики девчат, звонкие, заманчивые. Красный платок Наташи горел и покачивался, будто подмигивал и тянул к себе.
— Пойдемте, девки давно зовут, — подымаясь, сказал Сашка.
— Иди, если жисть надоела, — отозвались голоса.
— Я пойду, чиво зря ждать: тут, пожалуй, с голоду сдохнешь, — крикнул он, уходя к берегу.
— Подожди! Куда это ты попер, дурак? Али хошь, штобы мы за тебя отвечать стали, — пытался остановить Терентьич.