Знал ли об этом сам Мехмед? Валиде и в этом не сомневалась. Сама она ни слова худого не сказала сыну о невестках – и отчетливо понимала: султана подобная сдержанность матери радует куда сильнее, чем злобные выпады Хандан-султан и Халиме-султан. Им не хватало мудрости, не хватало достойных соперниц, чтобы закалиться в борьбе. И удачи, чего уж там, тоже не хватало.
Зато хватало ума понять, что их будущее – в детях. И что при власти впоследствии останется лишь одна из двоих.
Ум – но не мудрость. Страх вместо влияния. И злоба на весь мир, постоянно подпитываемая этим страхом.
Нет, валиде не могла винить Хандан-султан. Один Аллах ведает, смогла бы сама Сафие в таком нежном возрасте выдержать все, что выпало на ее долю, без помощи Нурбану-султан. А ведь Хандан выживала без поддержки, и все скорпионы под кроватью были ее, и только ее. Никто другой их не отгонял. Сколько раз они ее ужалили?
Вот только помешать своим планам Сафие тоже позволить не могла. А значит, Хандан-султан придется осадить – и чем жестче, тем лучше.
– Твой сын, говоришь? – Валиде не сочла нужным комментировать все остальное, выделив интонациями самое главное, то, что Хандан-султан, возможно, и от себя прятала, не давая проявиться даже в мыслях. – Это ты моего внука Ахмеда имеешь в виду? Хороший мальчик, честный и смелый. Ты его таким воспитала?
Как всегда, каждое слово валиде попадало в цель. И о внуке, и о том, что Ахмед не похож ни на мать, ни, честно скажем, на отца… Нет, сама валиде не сомневалась, чей Ахмед сын. И лично следила за Хандан-султан, и отчеты евнухов получала. Да и на предков своих Ахмед похож необыкновенно. Он – потомок Османов, истинный потомок, не чета собственному сыну валиде. В истории такое уже бывало, кровь Османов сильна. Так что валиде верила в происхождение Ахмеда. Но слухи по дворцу все-таки гуляли.
Что ничего не означало, поскольку слухи эти касались не только происхождения Ахмеда. Да чего там говорить – сама Сафие в свое время с замиранием сердца слушала о кровавом отпечатке ладони Ибрагима-паши, о проклятии, насланном роксоланкой Хюррем, и о проклятии, насланном потомками шахзаде Мустафы на потомков роксоланки (впоследствии, дескать, это проклятье поразило шахзаде Баязида). История о неверности Хандан-султан была где-то в одном ряду с этими байками.
Но сама Хандан-султан реагировала на любое подозрение крайне болезненно. Вспыльчивая гречанка за время, проведенное в гареме, натуру свою более-менее научилась контролировать (попробовала бы она не научиться!), но, как известно, ни один барс не в силах перелицевать свои пятна. Хандан-султан вспыхнула и высокомерно бросила:
– Валиде должна быть одна!
– Верно, – Сафие насмешливо блеснула глазами. – И пока валиде – я. Или ты хочешь это исправить?
– Как можешь такое говорить? – Вот сейчас Хандан-султан перепугалась не на шутку: обвинение в государственной измене ей явно пришлось не по нраву. – Мы все в этой комнате желаем султану долгих, очень долгих лет жизни и процветания!
– Я рада это слышать, – Сафие продолжала говорить с усмешкой, но в голосе ее прорезалась властность. – И, полагаю, мы обе хотим блага роду Османов, верно?
Разумеется, Хандан-султан поняла, куда клонит собеседница, но отрицать сказанное – это, по сути, голову класть на плаху. Да, чью-то голову – или свою, или валиде. Но обе женщины понимали: уж кто-кто, а валиде как-нибудь извернется.
– Я ценю опыт прожитых тобой лет, матушка, – склонилась Хандан-султан в притворном почтении и непритворном страхе. – Я верю, что ты жаждешь, как лучше. Но пойми и меня. Я – мать, и мне хотелось бы знать больше об избранницах сына.
– Понимаю, – благосклонно кивнула валиде. Добившись главного, можно было уступить в мелочах. – Ты заботишься о сыне, и это заслуживает многих похвал. Впредь мы вместе будем смотреть на тех, кого сочтем достойными для наследника Высокой Порты. Ты и я. Согласна?
Если б Хандан могла, она бы сейчас заскрежетала зубами. Но ей оставалось лишь кивать, улыбаться и благодарить. По сути, валиде приказала ей и своих избранниц вести на показ к матери султана.
А уж в своих девочках валиде Сафие была уверена. Если они не очаруют Ахмеда – то кому ж еще его очаровывать?
Уж точно не коровам, которые по сердцу Хандан-султан!
* * *
Анастасии – нет, теперь уже Махпейкер, «Луноликой» – снилась Софийка. Снилось, будто стоят они на разных берегах реки. Впрочем, какая там река? Ручеек всего, перепрыгнуть можно и ног не замочить! Да только вот нельзя прыгать. Почему – Махпейкер не знала. Нельзя, и весь сказ. Сон есть сон, у него свои законы.
Тихо шелестели камыши чуть поодаль, там, где ручей впадал в небольшую запруду. Квакали лягушки. Еще дальше, на опушке леса, надрывалась сойка, чем-то явно очень обиженная. Ручей журчал весело, и вода в нем наверняка была прохладной, но пробовать ее пальцами босой ноги Махпейкер не рискнула. Не та река, не та вода.
Солнце глядело вниз желтым своим глазом, похожим почему-то на кусок янтаря, и совершенно не слепило, несмотря на теплый погожий денек. Оно просто застыло в зените, и можно было глядеть на него, сколько заблагорассудится. Но Махпейкер предпочитала смотреть на Софийку.
Как-то ее теперь зовут?
Вообще, какая же несусветная глупость – гаремные имена! Ну почему Марию сравнивают с первой женой Пророка Мухаммада (мир ему!)? Какая из нее Хадидже? И почему она, Анастасия, стала Махпейкер? Вроде не такое круглое у нее лицо…
А еще раздражает, что имя это может смениться дважды, а то и трижды за жизнь. Ну вот стукнет кому-то в голову, что ты не на Луну лицом похожа, а, к примеру, глаза у тебя темные, как виноградины, – будешь ты Виноградоглазой. И ничего с этим не поделать.
Софийка на том берегу сочувственно улыбается. Ветер колышет подол ее легкой рубашки, обнажая босые, как у самой Махпейкер, ноги. Возле левой ноги Софийки деловито ползет по стебельку травинки божья коровка.
Обе девушки молчат – ну такое вот здесь место, с неподвижным солнцем и непреодолимой струйкой воды размером в пять-шесть ладоней. Слова не нужны, их заменяют взгляды, поворот головы, быстрая виноватая улыбка.
«Прости меня», – молчит Махпейкер.
«И ты меня прости».
«Я не хотела… вот так».
«Я знаю»…
Обе глядят друг на друга. Кажется, сказать больше нечего, но расставаться не хочется, это немыслимо просто – расстаться, разорвать мимолетную связь, которая тянет девушек друг к другу, манит сильней, чем огонь лампы – неосторожную бабочку… да вот только нельзя. Невидимая стена не пустит, не стоит и пытаться. А если пустит, то быть великой беде.
«Мне пора, – Софийка первой разрывает гнетущую неподвижность, смотрит печально, словно стараясь навсегда сохранить подругу в памяти. – Да и тебе тоже пора. Извини, что так вышло».
«Мы еще встретимся?» – жадно молчит Махпейкер. Но и ее поза, и каждый жест просят, умоляют: «Скажи, что это не последний раз! Пусть ты соврешь, только дай надежду!»
Но здесь нельзя лгать, и Софийка – да и сама Махпейкер – прекрасно об этом знают. Софийка быстро, мимолетно улыбается, и эта улыбка ножом режет Махпейкер по сердцу.
«Жаль мне, Настуня, так жаль…».
И Махпейкер сейчас сама не знает, кого ей-то жалеть сильнее – Софийку или себя, горемычную. Хочется плакать, но тогда придется оторвать взгляд от нежданной, но такой дорогой гостьи, забредшей в странный сон, похожий одновременно на явь и на сумасшествие.
«Ты подружек своих держись, Настуня. Хорошие они у тебя. И Башар эта тоже хорошая. Ты люби их, Настуня, тогда и они от тебя не отвернутся».
«Я буду, – Махпейкер сама не знает, как выразить свои чувства, но ее безмолвная клятва тверда, тверже стали и крепче державного султанского трона. – Пусть вся Порта восстанет против меня, пусть весь мир ополчится на меня, но я им не изменю».
«Вот и хорошо».
Софийка бледнеет и выцветает, словно туман над речкой, и вот уже сквозь ее полупрозрачное тело видать соседний лес, приветливо шелестящий листвой. Махпейкер кусает губы, чтобы не взвыть в голос. Кажется, свидание окончено.