Все это было, когда ее и на свете еще не было. А вот листочек, который ей мама дала и сказала: «Беги, доченька, на почту, подай эту бумажку почтальонше и вот деньги тоже подай. Она сама все знает, как сделать… Да сдачу взять не забудь! Слышишь? Беги ты скорее, родненькая моя!» — Она тот листочек будто до сих пор в руке держит. И зеленую трехрублевку тоже. И бежит босиком по песку, разметывая его пятками в стороны, спотыкается и опять бежит, а дорога плывет перед глазами, деревья двоятся от слез: умерла баба Груша! А на другой день мама держит в руках другой листок. И лицо у нее становится белое-белое, а платок на голове черный-черный. «Не мо-жет!» — стонет она и садится мимо табуретки. Отец подхватывает ее у самого пола, укладывает на кровать. И поднимает с половиков не один, а два листка. «Чтоб он подавился своими грошами!..» — кричит он и ругается матом. Старушки шикают на него, и он замолкает. Больше она никогда от отца про дядю ничего не слышала. Разве только в тот самый раз на первых летних каникулах еще…
Надя вскакивает и опрометью выбегает из вагона: проехала две остановки лишних! Она возвращается на нужную станцию, переходит на другую линию, и опять ей везет: есть пустое одиночное сиденье в конце вагона…
«Поезжай, дочка. Чем черт не шутит? И Егор, может, поговорит где следует. Все ж таки он тебе родной дядя. Я писала ему…» Она стоит перед матерью в белом форменном фартуке: через час последний звонок! И радуется, что поедет в Москву, и хочет увидеть дядю Егора, маминого брата, большого и очень занятого человека. Если бы не его пример, может быть, никогда не возникла в ее голове мысль об университете. Вот ведь смог же он? И она поступит!..
Когда Надя пришла в гости к дяде во второй раз, дверь ей открыла полная темноволосая женщина. «Тетя», — догадалась Надя. Она поздоровалась и спросила: «А дядя Егор дома? Я его племянница, Надя…» — «Здравствуйте-здравствуйте, Надя! — Тетя улыбнулась одними губами. — Меня зовут Эльвира Борисовна». — Она низко наклонила голову и в поклоне этом как бы ощупала взглядом Надю с ног до головы.
В прихожую вышел дядя. «Здрасьте, дядя Егор! — обрадовалась Надя. — Я…» Она хотела сказать «поступила!», но вдруг осеклась и спрятала руки за спину, как провинившаяся школьница. Взглянула на Эльвиру Борисовну. Та многозначительно смотрела на дядю, но, поймав Надин взгляд, тут же благосклонно улыбнулась, прикоснулась к ее руке. «Надя, я вас очень прошу, не зовите его больше Егором. Мне не нравится это имя. Оно какое-то грубое. — Эльвира Борисовна все с той же улыбкой посмотрела на дядю. — Его все давно называют Георгием. Правда, это лучше?»
Надя совсем растерялась, покраснела, опустила глаза и боялась их поднять. Дядя спокойно сказал: «Эля, я тебя прошу… Приготовь кофе. Будь любезна…» Тетя ушла, а дядя шагнул к ней: «Что же ты стоишь? Проходи! Ну как? Тебя можно поздравить? — Надя кивнула. — Молодец! Молодец!» — Он потрепал ее по плечу. Потом поводил по квартире, накормил в огромной кухне бутербродами с очень вкусным мясом и напоил кофе. И все говорил о том, какая в Москве сложная жизнь, совсем не то, что в деревне, что к этому надо быть готовым и многое просто не принимать близко к сердцу. Надя слушала молча, благодарно взглядывала на него, и хотя рассуждения его не совсем понимала, все равно часто кивала.
Вернулась домой Люда, ее сестра-одногодка. Дядя их познакомил. И Люда повела Надю в свою комнату. Переодеваясь из джинсов в халат, Люда кивнула на распахнутую дверцу платяного шкафа: «Последний стон! Предок у меня фирмовый!» И это было так: у Нади разбежались глаза.
А потом они все вместе смотрели громадный цветной телевизор. Надя впервые видела такой: изображение — трудно передать словами, просто хочется смотреть, и все.
Потом тетя Эля и Люда за чем-то вышли. И она, забывшись, опять начала было: «Дядя Егор…» Тут же в комнату вошла, будто ждала под дверью, Эльвира Борисовна и опять сказала: «Надя, милая, я тебя уже просила, зови его Георгий! Неужели это так трудно?» Надя снова покраснела. Дядя весело хмыкнул, потрепал ее по плечу и сказал: «В самом деле, Наденька, я от Егора как-то уж и отвык. Зови меня просто дядей Жорой».
В первый год учебы она была у них еще раза два. «Приветы передать, мать же пишет», — убеждала себя, не сознаваясь в смутной для себя самой причине, что ходит, пряча неловкость, чтобы лишний раз посмотреть, как живут родственники-москвичи, почувствовать и свою причастность к этой жизни, непонятно чем влекущей и так же непонятно чем отталкивающей.
Хотелось Наде и поближе сойтись с Людкой, тоже студенткой. Но разговор у них как-то не клеился. И Люда, чтобы заполнить пустоту, то включала японский магнитофон и начинала танцевать или сидела в кресле, закрыв глаза, слушала возбуждающие ритмы, слегка подрагивая пальчиками по валикам кресла, то опять принималась показывать новые наряды. Давала примерить и Наде. И она, рассматривая себя в зеркало то в темно-синем вечернем платье с золотистым шитьем на правом плече, то в невесомом и почти прозрачном голубом — для пляжа, даже и не завидовала этому богатству — что толку? И лишь ахала непритворно: как она во всем этом менялась!
Уходила с горьким чувством. А дядя, провожая, неизменно приглашал: не забывай, заходи!
Дома на первых летних каникулах она стала просить у отца деньги на джинсы. Отец отказывал. Тогда она вспомнила московскую двоюродную сестру как доказательство. «Людка, например, папочка, из джинсов не вылазит! Ясно?» — «И спит, поди-кось, в них?» — Отец улыбнулся так едко, что она взорвалась: «Да хватит тебе!» Отец стал серьезным: «У Людки-то твоей отец-то хоть знаешь кто?» — «Знаю!» — «Кто?» — «Ну, заместитель в каком-то главке или министерстве, я не знаю точно. Так что из этого? Теперь мне, выходит, и джинсы поносить нельзя?» — «Ну почему ж нельзя? Поносить, можно… — Отец снова улыбнулся. — Попроси у той же Людки да и поноси, сбей охотку…» Надя в первый момент даже не нашла, что сказать ему на это, лишь через несколько секунд выпалила: «Ты, пап, что думаешь, Москва — деревня, что ли?! Взял, как тут, на вечер платье у девчонок да в клуб пошел? Ну ты даешь! Это же Москва-а-а!!» — «Что Москва-Москва, я тоже понимаю, — сказал отец. — Да ведь и Людка, как ты говоришь, сестра тебе. Неужели ж по-сестрински на вечер штанов не даст?» Они долго смотрели друг на друга. Надя только и сказала: «Ну ты, па-апка…» — «Да, папка! — жестко повторил отец. — И запомни! Нам с матерью вдвоем два месяца подряд работать надо, чтобы получить столько, сколько Людкин отец в одну получку приносит. Так что Людка твоя для меня не пример! — Он помолчал и сказал спокойнее: — Мы и так тебя не обижаем. Вон мать опять приготовила на пальто, на всякую шурум-бурум… А штаны эти за сто пийсят… Ты же девка! Пойми, не в деньгах дело! Но зачем под мужика-то подделываться?.. Мне на эти ваши штаны смотреть тошно…» — «Не смотри! Тебя никто не заставляет!» — «Нет, дочка, на штаны не дам!»
Надя хлопнула дверью. А вечером, вернувшись от подружки, которой жаловалась на жадного «предка», услышала тот самый обрывок разговора. Открыла дверь в дом и поймала обрывок раздраженной отцовской фразы: «…не тесть, дак не видать бы скотине всего это, как собственных ушей!» — «Вы про что это?» — с любопытством бросила она с порога в комнату, где были родители. Там замолчали. Она вошла. «Вы о чем?» Мать, не глядя на нее, торопливо вышла в кухню, вскоре хлопнула дверью в сени. «Что притихли сразу?» — спросила она у отца. Он, насупившись, молча сидел у стола, ковырял потрескавшимися пальцами в мятой, с темными замаслинами пачке «Беломора», выуживал одну за другой полупустые папиросины, складывал в пепельницу. Наконец нашел целую. Прикурил, выпустил из ноздрей две голубоватые струи, буркнул: «Ничего, ничего…» — И отвернулся к окну. Надя хмыкнула и ушла в горницу. Но отцовская фраза запомнилась. Ей стало жаль мать.
К родственникам после тех каникул она не ходила, хотя и не говорила об этом матери. А мать каждый раз, провожая ее в Москву, наказывала: «Будешь у Егора-то, дак уж ты там смотри, привет-то от нас с отцом передавай!» Надя буркала: «Ладно, ладно!»