— Ты, конечно, права-а… Но! — Ее правый кулак с напряженно выпрямленным указательным пальцем взлетает к виску. — Это все-таки ро-одственники! Тут есть нюанс… Салина откажет — и все. С нее взятки гладки. А тут… Тут, между прочим, сложнее… Понимаешь?
— Понимаю, что и тут и там стыда не оберешься!
Ленка неожиданно кричит:
— Да я тебя что, сотню посылаю у них занимать?! Чего стыдиться-то?! Придешь да уйдешь, и ни копейки не попросишь!
— А чё идти-то тогда?
— Да хоть поешь, и то дело! Что ж они, нелюди, что ли, и не накормят уж?!
Нервный смешок, будто электрический заряд, сотрясает Надину грудь и плечи.
— Ну ты чертовка! — Надя мотает головой. — Накормить-то уж, поди, накормят…
— Ну и все! Нам больше ничего и не надо! Собирайся давай! Давай-давай, живо! — Лена подскакивает к кровати, тормошит Надю и припевает: — Давай-давай, живо! Купи бутылку пива! Да выпьем поскорее, чтоб было веселее! — Она подталкивает Надю в умывальник, потом за руку тащит обратно в комнату, беспорядочно кидает ей то платье, то сапоги, вот распахнула пальто, придерживая его за плечики, как швейцар в ресторане. — Обслуживание — высший класс!
— Откуда у тебя что и берется? — ворчит Надя.
Ленка смеется:
— A-а! Не знаю! Мамка у меня в молодости тоже заводная была! На гулянках плясала лучше всех; как рукой поведет да каблуками ка-ак даст! Вот так. Ну? Скоро ты?
— Да постой… Дай хоть расчесаться!
— Нет, это ты постой! — Ленка кидается к столу за расческой, взбивает Надины русые, коротко стриженные волосы. — Все! Прелесть! Хоть сейчас в партер! Пошли!
Пока Лена, закрывая дверь комнаты, возится ключом в скважине плохо работающего замка, Надя смотрит направо-налево по коридору. Пустой и тихий, он похож на тоннель. И шаги их в этой тишине звучат непривычно гулко. Нет ни всегдашнего грома музыки, ни смеха — ничего…
В холле первого этажа справа, у входной двери, стоит вахтерский стол с телефоном — он пуст, а слева, за колонной, — узколистая раскидистая пальма в кадке и ящик для писем. Они сразу хотят пройти к нему. Но из-за массивной квадратной колонны вдруг выворачивается вахтерша тетя Клава. Она наставляет на них «лентяйку», мокрая тряпка на ней угрожающе мотается.
— Ку-уда шары задрали?! Не видите, мою?!
Надя невольно пятится — тряпка может задеть пальто. Ленка кричит:
— Да вы чё, теть Клав, с ума сошли?! Замараете же!
— А вас и надо!.. Стойте!
— Да нам письма же!
— Стойте! Кому сказано! Домою, потом хоть лопатой их, свои письма, гребите!
Делать нечего. Прислонились к стене, заложили руки за спину.
Внутри у Нади кипит, она взглядывает на Ленку:
— Ну это уж вообще!
— Я же говорю — спятила, — негромко, но так, чтобы слышала и вахтерша, говорит Лена.
В быстром косом взгляде тети Клавы чувствуется желание сжечь их, испепелить, но она молчит и только сердито возит «лентяйкой» по влажно лоснящемуся кафелю.
Наконец путь свободен. Но переводов из дому, на которые втайне надеялись, в ящике нет, и девушки выходят на улицу, быстро шагают по морозно хрустящей дорожке к троллейбусной остановке. До метро едут «зайцами». Молчат. И лишь внимательно вглядываются в лица пассажиров, входящих на остановках: не контролер ли?
В полукруглом вестибюле станции «Университет» Лена смущенно просит:
— Дай мне хоть копеек двадцать на дорогу.
Надя открывает кошелек, достает металлический рубль и некоторое время держит его на раскрытой ладони, рассматривает:
— Юбилейный, Лен… Последний. А щас разменяем, и все…
— Надька! Хватит нюни пускать! Раньше думать и жалеть-то надо было… Когда праздновали!.. — Лена решительно берет в ладони рубль и идет к кассе.
На эскалаторе Лена стоит ступенькой ниже, положив голову ей на грудь. А она машинально скользит взглядом по фигурам людей, движущихся навстречу. Одежда разная, а лица одинаково непроницаемы, равнодушны. Они сплошным, непрерывным потоком плывут мимо, вверх, и редкое лицо задерживает взгляд, а если и задерживает, то все равно уплывает, как пейзаж за окном железнодорожного вагона: был и исчез навсегда…
Надя хватает Ленку за плечо, та вскидывает голову, смотрит удивленно.
— Да ты не на меня, ты туда смотри!
Лена поворачивается к ней спиной и сразу приветственно крутит ладошкой. Снизу к ним приближается «дрын» — так они с Леной называют между собой Серегу Коробкова, баскетбольного роста парня с их курса. Он наклонил голову и не видит их. Вот поравнялся. Перекрывая рокот эскалатора, Лена кричит:
— Коробков!
Серега вскидывает голову, и Лена мелко трет большой и указательный пальцы. Серега нервно крутит головой, потом высоко поднимает плечи, втягивает в них голову, выпячивает нижнюю губу и широко разводит руки.
Делать нечего, надо ехать…
Внизу, на станции, они расходятся. Их поезда идут в разные стороны: Лене — до «Юго-Западной», Наде — до «Проспекта Маркса». В вагоне она торопливо, чтобы никто не опередил, занимает одиночное сиденье в конце вагона, прячет подбородок в воротник пальто. С пересадкой — около часа езды…
Дядю Егора, когда она думает о нем, она всегда представляет не таким, какой он сейчас, а почему-то маленьким бойким мальчишкой: чумазым, с цыпками на руках, с царапинами на грязных коленках, торчащих из-под закатанных штанин не по росту широких брюк. Брюки перешиты из взрослых и держатся на широком солдатском ремне с одним «гвоздиком» в пряжке. Этот ремень до сих пор лежит в мамином сундуке.
…Тобол стремительно плетет длинные космы водорослей возле свай дощатого моста. Шестилетний мальчик и девочка постарше — по пояс в воде. Рыбачат. Таскают чебаков, нанизывают их за жабры на кордовые нитки, привязанные к поясам. Стараются наловить побольше: мамка на работе в совхозе, папка совсем недавно помер.
Вот мальчишке крупный попался, одной рукой он удочку тащит, другой к рыбе тянется — вдруг сорвется! Ползет под пяткой песчаный донный уступ, мальчишка удочкой неловко взмахивает и исчезает под водой. Девочка сразу ныряет за ним. Всплывают оба через несколько метров ниже по течению. Она тянет его на мелкое за руку, огребается одной рукой часто-часто, хорошо хоть, ноги до дна достают, а у мальчишки на шее зеленая, толщиной в палец, веревочка водорослины, как галстук, в струе полощется. Мальчишка судорожно кашляет, брызги рябят воду, белые точки уплывают, а вокруг них уж вскипают бурунчики — рыбы пробуют.
…Баба Груша прикрывает половиками грядки в огуречнике, чтобы утром иней рассаду не заморозил.
…Жаркий день. Она возле грядок копошится, собирает первый урожай: лук и редиску. Моет и укладывает пучки на дно корзинки, покрывает корзинку чистой тряпицей, идет на площадь возле церкви, садится там на толстый, не расколотый на дрова березовый комелек и раскладывает на тряпице зелень. Вдруг заезжие шофера купят? А ей все лишняя копейка. Соберется сколь-нибудь, вот и пошлет опять Гошке в Москву, в анститут этот: поступил ведь все же после десятилетки — башковитый! Вот мама к ней идет. А баба Груша сидит-посиживает. Белый платок на лоб низенько опустила. Жара. Смола из досок выступает. И нос у бабы Груши весь в поту, как в бисере. Жалко маме бабушку. Садится рядом на корточки, спрашивает: «Ну чё ты, мама, паришься тут? Нету же никого!» — «А как жо, Валя-матушка? Вот после паужны прикатят, да, может, и купит кто…»
…Молодой дядя Егор с чемоданом по деревне идет. Спешит, только песок из-под ботинок брызжет. С дипломом приехал. Бабе Груше штапелю на платье привез, маме — голубую кофту. Радости сколько! Бежит баба Груша по соседям и всем толмит одно и то же: «Парничкя-то моего в Москве робить оставляют!..»
И плачет, и утирает глаза, нос, уголки рта концом белого платка, туго завязанного под остреньким подбородком.
…И опять баба Груша по соседям бежит: «Егорушко эть женился! Повышение ему дают!» А сама опять плачет.
…И опять дядя Егор идет по улице. Большой желтый чемодан в руке несет. Важный! И опять подарки бабушке, маме. И опять слезы. «Почему один? Почему без жены? Почему Эленьку свою не привез, нам не показал?»