Санди запрыгала, размахивая письмом, как флагом победы.
— Ну, не молодец он? Ну, не чудо? Я знаю, что у него на уме. Развод! Он преодолел свое чувство вины по отношению к ней — я бы тоже хотела и обязательно это сделаю, — и он будет теперь ночевать дома, и я тоже там буду!
Джим обнял Санди и сказал:
— Ну все, мне пора.
— Но я хочу отпраздновать это!
— О черт, Санди! Не хочу ранить твои чувства, но я просто не в состоянии! Извини. После увидимся.
И Джим устремился прочь — слезы угрожали хлынуть еще до того, как он доберется до своей комнаты. Санди крикнула вслед:
— Я могу чем-нибудь помочь, Джим?
Ее сочувствие и забота сработали, как нажатие на слезную кнопку Джим разревелся, влетел к себе, захлопнул дверь и упал на стул, чтобы выплакать свое горе. Он предпочел бы броситься на кровать и зарыться лицом в подушку, но это было бы уж слишком по-женски.
Эта мысль пришла к нему посреди рыданий и включила эффект домино в его мозгу. Костяшки валились во мрак, и последней оказался совет, который дал когда-то Джиму его дед, Рагнар Гримсон.
— В норвежской культуре, а также в англо-американской, не принято, чтобы мужчины плакали. Закуси губы и все такое. А вот викинги, твои предки, Джим, плакали точно как женщины — и наедине с собой, и при людях. Они орошали бороды слезами и ни чуточки этого не стыдились. Зато так же скоро давали волю мечу, как и слезам. Так зачем вся эта бодяга насчет того, что мужчина, мол, обязан сдерживать свое горе и разочарование? Закусывая губы, они только наживают себе разные язвы, инфаркты и инсульты — я тебе точно говорю, старина.
Орк, как почти все тоаны, в одних ситуациях вел себя стоически, а в других не стеснялся плакать и стонать. Испытывая физическую боль, он не подавал виду. Но в радости или горе он орал, рыдал и злился, сколько душе было угодно.
Эта его черта представлялась Джиму положительной. Однако, если Джим перенял бы ее у Орка, в том времени и месте, где он жил, его сочли бы тряпкой. Какую бы силу характера ни почерпнул Джим у молодого властителя, ее все же недоставало — пока, во всяком случае — на то, чтобы до такой уж степени презирать общественное мнение.
Ко времени группового сеанса Джим почти справился со своим горем и гневом. По крайней мере ему так казалось, хотя он знал, что сильные эмоции — коварная штука. Спрячутся, а потом выскочат наружу, стоит только чему-нибудь открыть им дверь. Сейчас Джим думал, что если родители бросают его, то не от хорошей жизни. Надо же им как-то выбраться из нищеты. И совсем не их вина, что он не может поехать с ними. Ну, скажем, частично их. Но что им еще остается? А он уже достаточно большой, чтобы позаботиться о себе — когда пройдет терапию.
Тяжеленько будет браться опять за учебу, чтобы окончить школу со средним баллом хотя бы В-минус или С-плюс. А хорошо учиться в колледже, зарабатывая при этом себе на жизнь, будет еще тяжелее. Ну и что ж. Другие же это делают — притом не такие волевые и одаренные, как он.
Джим сам себе удивился. Иисус-Мария-Иосиф! Что это с ним? Не так давно он думал, что такому тупице, как он, вообще вовек не получить аттестат. А теперь нате вам — собрался в колледж, да еще намерен хорошо там учиться. Просто даже не терпится скорей приняться за учебу.
Ничего себе метаморфоза. Превращение. Насекомое за ночь превратилось в человека[22] Не первоклассного, правда, но все же повыше классом, чем раньше. И этим он обязан Орку. Нет. В конечном счете не Орку, а доктору Порсене, Шаману, Сфинксу. А доктор сказал бы ему, что Джим Гримсон всем обязан лишь самому себе. Хотя ему и помогли, он все же сделал то, что никто другой сделать за него не мог.
В радужном настроении Джим отправился на группу, намереваясь рассказать тринадцати остальным, как ему хорошо и по какой причине он шагает по Дороге из Желтого Кирпича, ожидая увидеть радугу за первым же поворотом.[23]
Однако сегодня все Многоярусные Мушкетеры, как они себя называли, тоже пребывали в легкой маниакальной фазе. Относительно легкой. По сравнению с их угрюмым и безнадежным настроем в начале терапии «легкая» означала «буйная».
Все так рвались выступить, что доктору Сцеволе, ведущему группу, стоило труда восстановить порядок. Часть его трудностей коренилась в отношении к нему больных. Доктор Сцевола, хотя и энтузиаст фармеровской терапии, как «ролевой» или «понарошечной», явно не верил в реальность их путешествий. Это было видно по его тону и мимике.
Моника Брэгг, которая иногда работала в канцелярии, уверяла, что слышала, как Порсена и Сцевола спорили о параллельных мирах. Порсена не говорил прямо, что они существуют, но сказал, что современная теоретическая физика не исключает возможности их существования. А Сцевола сказал, что все это чушь.
Сцевола также не питал симпатии к молодым и не только молодым приверженцам рок-музыки. Он любил только итальянскую оперу и классику.
Наконец психотерапевт успокоил все-таки группу. Первым взял слово восемнадцатилетний Брукс Эпштейн, высокий, плечистый и с лицом как у Линкольна. Подкачал только голос — тонкий и писклявый. С этаким голосом ни юристом, ни хирургом не станешь. Брукс признавал, что это вполне уважаемые, хорошие профессии — для тех, кому они нравятся. Сам он страстно желал стать профессиональным бейсболистом. Он заявил родителям, что поступит в колледж, а потом в Гарвард только в том случае, если не войдет в команду главной лиги. Их это не удовлетворило. Но Брукс держался и против них, и против своей невесты, которая была полностью на их стороне.
В разгар борьбы, в которой Брукс все больше падал духом, но становился все упрямее, его отец вдруг покончил с собой. Причина казалась ясной — крах сети скобяных магазинов и вдобавок к этому неизлечимый рак костного мозга, но на Брукса свалилось чувство вины. Он знал, как разгневал и опечалил родителей его разрыв с иудейской верой и как глубоко потрясена была его невеста. Мать не говорила вслух, что именно переживания за сына привели отца к разорению и болезни, но было ясно, что она так думает.
Поступление в Гарвард отошло в область невозможного, и Брукс этому радовался, чувствуя себя за это еще более виновным. Затем богатый дядюшка из Чикаго предложил оплатить учебу Брукса в любом университете по выбору племянника. При этом ставилось условие, что Брукс вернется к вере предков и получит диплом либо юриста, либо врача. Мать и невеста всячески давили на Брукса, вынуждая его согласиться. Они напоминали безжалостных голодных волчиц, кружащих вокруг лося, увязшего в снегу.
В одну прекрасную ночь Брукс, по его выражению, осатанел. Вооружившись бейсбольными битами, он переломал мебель, перебил дорогие безделушки и окна. Хуже того, он угрожал размозжить головы матери и невесте. Брукса забрали в полицию. Потерпев неудачу с фрейдовской, юнговской, салливановской терапией, не добившись успеха и с Эстом в Калифорнии, он поступил наконец под опеку доктора Порсены.
Брукс выбрал для воплощения еврейского рыцаря, барона Лейксфалка. Это был персонаж из первой книги фармеровского цикла. Он жил в Дракландском ярусе планеты, имеющей форму Вавилонской башни и управляемой Ядавином. Планету населяли не только существа, созданные Ядавином, но и потомки землян. Ядавин, с присущей тоанам беззастенчивостью, похищал из средневековой Германии немцев и евреев и в массовом порядке переправлял их в свой мир. Они образовали два феодальных государства, устроенные, с одобрения Ядавина, по образу и подобию тех, что описаны в легендах о короле Артуре. В первой книге цикла странствующий рыцарь — фунем — Лейксфалк встречается с Кикахой и Вольфом на поединке. А умирает, храбро сражаясь рядом с Вольфом против дикарей. Но Брукс решил выбрать для своих приключений годы, предшествующие последней битве барона.
Брукс Эпштейн сообщил группе, что тяжелый груз вины и гнева, который он нес на себе, стал как будто немного легче. Это потому, что барон, если бы у него умер отец, не стал бы мучиться сознанием своей вины, не будучи ответственным за его смерть. Это не из-за Брукса Эпштейн-старший разорился, заболел раком и покончил с собой. Следовательно, Бруксу незачем чувствовать себя виновным. Брукс, правда, все еще страдает, несмотря на все доводы рассудка, но знает, что рано или поздно это пройдет.