Пастухи из разных отрядов собирались вместе только в это время. Для них был сделан специальный навес от дождя, стоявший посреди безбрежного моря белой водяной пыли словно ковчег. Там было холодно и сыро, клубился сизый дымок дешевого табака. Пастухи вели свои разговоры, грубо пошучивали. Странно, что их отношение к жизни, к труду не было ни глубоким, ни сложным, и он беспокоился и удивлялся собственным ощущениям. Наверное, эти люди, простые и честные, считали, что жизнь, несмотря на все ее тяготы, в целом все же хорошая штука, и были довольны. Он чувствовал, что завидует им.
Как-то раз старый пастух — ему было уже за шестьдесят — спросил его:
— Люди говорят, что ты — правый элемент. Что это значит?
Он пристыженно опустил голову, промямлил:
— Правый… Правый элемент — это значит тот, кто ошибался…
— Правые элементы — это те, кто в пятьдесят седьмом говорили правду, — заметил пастух из седьмого отряда. — Они тогда все были ученые.
Этот парень всегда говорил, что думал, и не любил отмалчиваться. Он постоянно подшучивал над товарищами, и за это его прозвали Насмешником.
— Разве говорить правду значит ошибаться? Ведь если говорить неправду, все в мире перепутается, — старик размышлял вслух, посасывая свою трубку.
— А все же, раз зашла речь об этом, лучше, пожалуй, работать, чем быть начальником. Вот мне скоро семьдесят, а глаза видят хорошо, и уши слышат, и спину не скрючило. Жую свои жареные бобы — и ничего мне больше не надо…
— Так ты небось и помрешь — а все работать будешь! — перебил его Насмешник.
— А что в работе плохого? — значительно произнес старик. — Без работы ничего не сделается. Ни жизнь не сложится, да и начальником не станешь без работы, и наукам разным не выучишься…
Эти простые слова рождали в его сердце прекрасное ощущение — словно радуга после дождя. Они приобщали его к честной, прямой простоте, к которой он так стремился, — и сердце наполнялось долгожданным покоем и радостью.
В долгом тяжелом труде, в постоянном соперничестве с природой, которое вели здесь люди, он обретал постепенно устойчивую привычку жить. И эта привычка уже на свой лад перекраивала его. Понемногу прошлое отступало назад, таяло, превращаясь в какой-то смутный, неясный сон. Или не сон даже, а историю про кого-то другого, вычитанную в книге давным-давно. Воспоминания об иной, непохожей жизни были отделены от него новым стойким жизненным укладом. Житье в большом городе все больше становилось похожим на фантазию, а реальным и настоящим было лишь то, что окружало его теперь. И в конце концов он превратился в человека, который годится для жизни на этом куске земли, который и может жить только здесь, — он стал настоящим пастухом.
В год, когда началась «великая культурная революция», люди уже успели забыть его прошлое, и лишь в самый бурный и горячий период кто-то вспомнил наконец, что он — правый элемент и надо бы вытащить его и проверить перед лицом масс. Но как раз тогда пастухи из нескольких отрядов собрались под навесом, посовещались и решили, что пастбища внизу порядком выедены и надо сказать начальству, что пора бы перегонять скотину наверх, на свежие склоны. Само собой, что никому из тех, кто занимался революцией, не хотелось бросать это важное дело и отправляться в горы, на несколько месяцев оторвавшись от дома и семьи. Пастухи помогли ему собрать нехитрый скарб, навьючили на лошадь. Он поскакал верхом, с чувством легкости и свободы покинув это место, где в шуме и гаме выясняли, что хорошо, что плохо. Выбравшись на торную дорогу, пастухи радостно загалдели:
— Вперед! Поехали! В горы! А они пусть там решают себе, маму их замуж! — И с гиканьем и посвистами помчались, оставляя за собой плотные клубы желтой пыли, вздымаемой лошадиными копытами. Вдали на горных склонах зеленой яшмой сияли, переливались луга… Этот день он запомнил навсегда, на всю жизнь сохранив в груди какое-то особенное, теплое чувство.
Здесь его боль и здесь его радость, здесь весь его настоящий опыт, все то, что он узнал о жизни. А если бы отделить, очистить радость от всех горестей и печалей, она поблекла бы, помертвела, потеряла всякую цену.
Весной прошлого года его неожиданно вызвали с пастбища. Теребя в руках шляпу из соломы, он с беспокойством вошел в дверь с надписью «Политотдел». Замначальника Дун зачитал ему какой-то документ, а после разъяснил, что прежде его ошибочно причислили к правым, теперь же реабилитируют и направляют в сельскую школу учить детей. Лицо у замначальника Дуна было твердое, строгое, непроницаемое. Залетевшая в кабинет муха с жужжанием носилась по воздуху, время от времени отдыхая то на стене, то на шкафу с делами. Глаз замначальника внимательно следил за ней, пока она летала, а рука машинально шарила по столу в поисках подходящего журнала.
— Ну, иди, в соседней комнате делопроизводитель Фань выпишет направление. Завтра явишься с ним в школу.
Муха села наконец на край письменного стола — раздался хлопок. Но хитрая бестия все-таки улизнула, и замначальника разочарованно откинулся на спинку стула.
— Работай теперь хорошо, не совершай больше ошибок. Да.
Такой неожиданный поворот событий потряс его, как удар тока. Мысли путались. Он не мог до конца постичь смысла происшедшего, ни его значения в политической жизни страны, ни глубины перемен, которые оно повлечет за собой, ни того, какую оно сыграет роль в его судьбе. Он и мечтать не смел, что когда-нибудь наступит такой день. В то же время он чувствовал, как неудержимо растет в нем ощущение счастья. Беспредельная радость, словно вино, зажгла кровь, ударила в голову, все закружилось, поплыло перед ним. Шея стала влажной от пота. Его била мелкая дрожь. На глаза навернулись непрошеные слезы, а из груди вырвался стон, глухой, как горное эхо. Такое проявление чувств растрогало даже твердого, строгого, непроницаемого замначальника Дуна, тот даже протянул ему руку. Схватив обеими руками замначальникову руку, он вдруг ощутил, что в душе появился крохотный росток надежды.
После этого он вновь, как тогда, давно, надел синюю форму и, с учебником под мышкой и мелом в руке, вошел в класс. Дивный сон, прерванный двадцать два года назад, продолжался. Люди на селе жили небогато; ребятишки ходили в рванье; в классе пахло потом, пылью и солнцем. Дети смотрели на него из-за стареньких парт широко раскрытыми наивными глазами, в которых сквозили удивление и недоверие; разве может пастух быть учителем? Но очень скоро дети ему поверили. Он не делал ничего особенного, у него и в мыслях не было, что он служит социализму и «четырем модернизациям» — он считал это уделом героев. Он просто добросовестно выполнял свои обязанности. Но и за это дети его уважали. В то утро, когда ему надо было ехать в Пекин, школьники один за другим высыпали на дорожку перед школой и смотрели, как он садится в повозку, как грузят его багаж. Они наверняка уже прослышали о том, что нашелся его заграничный папа и что теперь с этим богатым папой он уедет за границу. Стояли расстроенные, понурившись, сдерживая грустные слезы расставания. Смотрели вслед его повозке, которая, переехав через мост, катилась мимо тополиной рощи, постепенно исчезая в желтеющих полях…
Изредка пастухи приезжали его навестить. Тому старику теперь уже перевалило за семьдесят. Но руки были все еще крепкие. Сидя на кане, он ласково поглаживал «Словарь современного китайского языка», приговаривая:
— А ведь не перевелись еще ученые люди! Такую толстую книжку можно целую жизнь читать!
— Так это же словарь, в нем только иероглифы ищут! — заметил Насмешник. — Ты и впрямь поглупел на старости лет!
— Что правда, то правда. Век прожил — только глазами хлопал. Кино вот смотрю — даже названия не могу прочесть. Все мелькает.
Пастухи дружно загалдели, что по нынешним временам обязательно нужно образование.
— Да уж! Только покуда не все еще грамотные. Давал я как-то лошадям лекарство, так наружное чуть внутрь им не скормил…
Насмешник сказал:
— Старина, ведь ты от нас вышел в люди. Но нам поздно учиться, так позаботься хоть о наших детях.