— Да, — сказала она, — быть судьей нелегко. Люди всегда сложнее, чем кажутся с первого взгляда, хотя и не такие все умные, как им кажется. Они иногда задают загадки. Но рано или поздно начинаешь понимать их поступки.
— Лучше поздно, чем никогда, — усмехнулся Егоров.
Что-то очень жесткое, очень убежденное в его голосе заставило Надю задуматься.
— Знаешь, — не сразу сказала она, — я сохранила твои старые письма. Ты писал их, когда мы были вместе. Иногда я их перечитываю. В них совсем другой человек. И я не понимаю, что заставило этого человека поступить так.
Впервые он услышал от нее слова сомнения в том, что он поступил так. Словно за эти годы что-то подточило ее уверенность.
— А ты до сих пор в это веришь? — спросил он и взглянул на Сорокина. Тот все смотрел в иллюминатор. На коленях спокойно лежала его рука с золотым кольцом. — Тебе еще нужны доказательства? Да, ты строгий судья. — Задыхаясь, Егоров заставил себя глубоко вздохнуть. — Тогда спроси у него о планшете.
Он видел, как вздрогнул Сорокин. Рука его с золотым кольцом сжала колено.
И он вспомнил, как эта рука, перед тем как подписать рапорт, в комок смяла пилотку.
Да, Сорокин услышал. Может быть, не слышал все остальное, но это слово — «планшет» — уловил настороженным ухом. Но, сдержавшись, не оглянулся и все смотрел на небо и облака.
А Надя не поняла.
— О каком планшете? — спросила она с безразличием.
Егоров не успел ей ответить. Дверь кабины открылась, и радист сделал знак командиру.
Он взглянул на часы. Скоро им начинать снижение.
— Извини, — сказал он Наде и, поднявшись из кресла, быстро вошел в кабину.
Около радиста стоял Алеша.
— Ну, парень, иди садись и пристегивайся ремнями.
Алеша взялся за ручку двери.
— Послушайте, — вдруг обернулся он. — Вы сказали, что мой отец погиб в Арктике. Откуда вы знаете? Вы были с ним знакомы?
— Иди, иди, сейчас не время.
— Ясно.
Посмотрев ему прямо в лицо и почему-то усмехнувшись, сын вышел. Егоров молча закрыл за ним дверь, сел в кресло.
Они летели еще высоко, над белым хаосом облаков. Бесконечно тянулись вершины и ущелья, будто покрытые снегом. Снежные лавины безмолвно висели в воздухе.
Потом кабина пронзила самый высокий снеговой пик. Тугие клочья шаркнули по стеклу, крылья вздрогнули.
Удары становились все чаще, а просветы чистого неба — все реже.
Сквозь серую мглу к земле их вел острый луч локатора. Егоров смотрел на зеленовато-светлые стрелки приборов — все шло нормально.
А перед глазами все стояло то дымное облачко взрыва в небе — ни ветры, ни годы его не развеяли.
Годы расступались, и в глубине лет он снова видел себя в полутемной своей комнатушке; помнится, он стоял у окна, думая обо всем, что случилось в тот день: о темном облачке в небе, о гибели Цыганка, о рапорте Сорокина и Надином крике: «Как ты мог!»
Помнится, в ту ночь он не уснул. Рассвет за окном медленно разгорался зарей. Бледная луна таяла за силуэтами сосен. Много трудных ночей было потом, но та ночь — самая долгая.
Если бы не ушла Надя, было бы легче. А в справедливость он верил: с детства, со школы его учили — у лжи ноги короткие.
Но ложь умела ходить и в сапогах-скороходах. Рано утром, без задержки, его увезли в Москву, в военную прокуратуру. На столе у следователя уже лежал рапорт сержанта Сорокина и тонкая зеленая папка — личное дело старшего лейтенанта Егорова.
Ему объявили приказ о невыезде и — пока отпустили. Числясь в резерве и томясь от безделья и неизвестности, он целыми днями слонялся по городу. Иногда где-нибудь на тихом арбатском сквере он ловил отдаленный гул самолета и тогда жадно слушал: винтовой или уже реактивный?
А в иные дни с тоской валялся на койке в казарме. Как-то сквозь тяжелые от дремы веки он увидел, как открылась дверь и в комнату вошла Надя. Впрочем, это был сон. О Наде он не знал ничего, даже на письма она не отвечала.
А дело шло медленно. Иногда его вызывал следователь — бледный майор с университетским значком на кителе.
— Ну, подумали? — в который раз спрашивал он.
— Я уже все сказал.
Причину пожара аварийная комиссия еще не нашла. Неясно было и то, почему командир экипажа не покинул кабину. Не мог объяснить этого и второй пилот. А единственный свидетель — радист — упорно держался за свои показания.
Так шли месяцы, наступила зима. Однажды следователь снова достал из сейфа зеленую папку.
— Вы были в плену? — внезапно спросил он.
— В плену? — усмехнулся Егоров. Такого вопроса он действительно не ожидал, но знал свою неуязвимость. — Нет, бог миловал.
— А на вражеской территории? — Карандаш в руке майора легонько, но со значением стукнул по столу.
А-а, вон что! В сорок пятом, под Братиславой, сбитый в воздушном бою, он попал за линию фронта и трое суток полз на брюхе по кустам и канавам к востоку, пока не добрался к своим. А через день снова был в воздухе — война кончалась, он захватил только самый ее конец, и ему, молоденькому лейтенанту, выпускнику Качинской школы, не терпелось стать асом.
— Ну, — ответил он, — можно считать, что был. Был и на вражеской территории.
— Ну, — в свою очередь усмехнулся майор, — мы-то об этом знаем. Был. Но скрыл.
— В полку все знали.
— То было в войну. А год назад, вот здесь, в собственноручно заполненной вами анкете, в соответствующей графе, вашей рукой написано: «Нет». — Следователь поднял глаза: — Почему вы скрыли?
— Просто я не придал этому значения.
— Мы всему придаем значение. Это наш долг.
Может быть, и тот полузабытый случай из фронтовой жизни Егорова сыграл свою роль. Когда к весне дело было прекращено за недостатком улик, Егоров уже ходил в шинели без погон, как все бывшие фронтовики в послевоенной Москве. Несмотря на хлопоты Самойлова, в армию его не вернули, боевую машину не доверили. Послали в гражданскую авиацию, в Омск.
Перед тем как отправиться туда, Егоров все же приехал на знакомую подмосковную станцию — к Наде.
Ее домишко как-то изменился, обветшал, опустел. В палисаднике торчали сухие стебли прошлогодних цветов. Знакомо скрипнули доски крыльца.
Мать Нади узнала его. Лицо ее тоже постарело, она носила очки. Помедлив, она открыла дверь шире.
— Входите, если пришли. — А прежде она называла его на «ты» — как будущего зятя.
Нади дома не было. В комнате Егоров присел на скрипнувшую табуретку. Мать молчала, поглядывая поверх очков. Потом сказала, что Надя уехала. Куда-то на Дальний Восток, она не знает. Конечно, мать знала, только не хотела говорить. Сказала лишь, что дочь перевелась в институте на заочное отделение и уехала.
— Почему? — спросил он.
— Это вам лучше знать. — Мать, отвернувшись, заплакала. — И уходите, пожалуйста, уходите...
Он ушел и в тот же день первым поездом уехал за Урал, на Иртыш.
Летал он там на ветхом «кукурузнике», в шлеме и очках; спиной к нему сидел обычно какой-нибудь командированный дядя. Неторопливо тарахтел винт. За козырьком близко и медленно плыли заросшие осокой барабинские озера. Издали он видел в степи домики райцентра. Пустынный луг на краю села назывался аэродромом. Там стояла хата в одно окно и торчал шест с полосатым конусом, «колдуном». Шли на посадку, и по колесам хлестала трава — зеленая с весны и желтая к концу лета. А осенью он почти не летал — земляные аэродромы Барабы раскисали от дождей. Тогда было совсем тоскливо.
Даже с Надей все было кончено. Она жила где-то на Дальнем Востоке, и Егоров никак не мог понять, что заставило ее бросить родной дом и институт. Он долго искал ее, но не нашел; а ее мать так и не дала ему адрес. Два года спустя он случайно узнал: Надя замужем за Сорокиным, который демобилизован из армии, и у них есть сын.
Одно время Егоров совсем было пал духом. Тарахтя в самолетике над тихими озерами и полями, он иногда видел в недосягаемой для себя высоте стреловидные крылья и слышал гул, похожий на гром. И думал, что мог бы и сам вести такую машину, и на секунду представлял себя там, в высоте, а потом трезво, с горечью понимал, что мечта эта с каждым днем уходит все дальше — как все выше и все быстрей пролетают над ним эти реактивные стрелы. И все-таки, всеми силами заставлял себя верить в близкие перемены.