— Ты будешь еще пить чай? — Ее голос звучал тверже и свободней.
— Нет, спасибо.
Она стала убирать со стола посуду. Уютно, по-домашнему звякали чашки.
— Так о чем ты хотел со мной говорить?
О чем? Если бы он сказал ей, если бы она узнала правду, — весь этот уют, весь ее теплый домашний мир разлетелся бы вдребезги. Месть за прошлое? Пожалуй, да. Но из прошлого внезапно всплыла и старая фотография с обломанным уголком, которую бережно хранил этот мальчик Алеша. И все, о чем думал Егоров, когда шел к Наде, все, чего он хотел, теперь уже теряло значение. Что-то другое врывалось в его жизнь. И он обостренно следил за каждым словом и взглядом женщины, которую когда-то любил.
— Странно, Алеша считает меня своим отцом.
— Мало ли что придумает мальчик с богатой фантазией. — Сжав губы, Надя смотрела ему в лицо. Она всегда умела владеть собой, а с годами, на людях, за судейским столом ее выдержка закалилась. Только одно ее выдавало — бледность и розовые пятна на лице.
Не выдержал сам Егоров:
— Он мой сын!
— Твой? А у тебя есть доказательства? — она даже нашла в себе силы усмехнуться ему в лицо.
— Ты говоришь как судья. Но я не обвиняемый!
— Нет, ты истец. — Холодно-замкнутая, враждебная, она, как любая женщина, была готова на все, защищая своего сына, семью, свой теплый домашний мир. — Но ни один суд не признает тебя отцом.
— А ты?
Она не ответила. Всеми силами она пыталась укрыться за маской судьи. А лицо ее было бледно, в глазах стыли слезы. И если она была безжалостна и жестока, то не к Егорову, а прежде всего к самой себе.
— Надюша, милая! — он шагнул к ней.
Она отстранилась, сказав отчетливо:
— И знай, Алешин отец давно умер.
Егоров стоял, задыхаясь, голос его охрип:
— Веселенькая новость! Оказывается, я давно покойник.
— Да! — внезапно выкрикнула она. — По крайней мере для моего сына. Не хочу, чтобы он страдал за мои ошибки. Что я могла сказать о тебе? Что его отец — трус и подлец? И если ты пришел ко мне за прощением, то знай, ты пришел зря!
И тогда Егоров едва не выкрикнул то, ради чего и пришел: что этот «трус и подлец» — вовсе не он, Егоров, а ее муж, и что он, Егоров, наконец, может все доказать.
Но он думал уже о другом, о том, что не может, не имеет права разрушать эту семью, — семью, в которой живет его сын.
Он постоял у окна, помолчал.
— Сережа, — вдруг сказала за его спиной женщина. — У меня хорошая семья, муж любит Алешку, они друзья. Я надеялась, что никогда не встречу тебя. — Теперь она говорила тихо; устала, надломилась от этой встречи. — Обещай мне, дай слово забыть Алешу и всех нас. Забудь, что он есть на свете. Не ради меня или мужа, которого ты ненавидишь, не ради нашей семьи. Ради твоего сына.
Он обернулся. Надя стояла перед ним, не скрывая горя и слез.
И он дал ей слово. Так она и не узнала, зачем он к ней приходил. Не разлетелся вдребезги ее теплый домашний мир, все в ее жизни осталось по-прежнему.
А в жизнь Егорова навсегда вошел сын. Покидая дом, Егоров увидел его — Алеша бегал по двору с мальчишками. Были уже сумерки, горел фонарь. Егорову хотелось сказать: «До свидания, Алеша». Но он сдержал обещание — ни словом не напоминать сыну о себе. Только у калитки он обернулся. И долго стоял и смотрел издали на Алешу. Словно еще тогда знал, что снова увидит его очень нескоро — почти через десять лет.
И все это вспомнил он, пока по крутому, сине-белому трапу поднимался в самолет его сын, — уже не тот вихрастый и конопатый мальчишка, каким был в детстве, а рослый, рукастый, чуть нескладный юноша, одетый по моде: узкие брюки, белая рубашка, сандалеты с ремешками и яркие носки. На плече у него висели плащ и сумка на длинном ремне, тоже модная, спортивная, с пластмассовым кармашком. И Егоров смотрел на сына, стараясь распознать в нем частицу себя, и, казалось ему, видел в Алеше неуловимо знакомые, близкие, свои признаки, — и то, как он сутулился, поднимаясь по трапу, и то, с каким любопытством провел ладонью по тускло сияющему гладкому фюзеляжу. Потом сын шагнул с трапа в самолет и прищурился — в салоне было темновато. Бортпроводница Вика спросила, какое у него место. Он обернулся к матери и отчиму, те еще стояли на трапе.
— Мама, какие у нас места?
И голос у него был тоже другим, не тем, по-детски тонким и слабым, каким он когда-то сказал Егорову: «А мой папа был летчиком».
— У вас первый салон, — сказала Вика. — Проходите сюда, налево.
Егоров отступил от люка. Не заметив его, Надя и сын прошли мимо. Но Сорокин взглянул на пилота пристально. Вряд ли Сорокин сразу узнал его, они не виделись очень давно, и все же что-то задержало этого пассажира в полутемном проходе. Повернувшись, Егоров пошел в кабину. И знал, что Сорокин стоит в коридорчике и смотрит вслед, раздумывая, тот ли это человек, которого он избегал много лет.
Егоров быстро прошел через салон. Надя его не видела — укладывала в сетку плащи и свертки. А сын уже сидел в кресле, прильнув к иллюминатору. Да и все равно Алеша не узнал бы его.
Он с облегчением закрыл за собой дверь. В кабине было жарко и душно, сквозь прозрачную броню стекла светило закатное солнце. Сняв пиджак, он сел в свое кресло. Но не расстегнул воротник белой рубашки, как делал это всегда перед взлетом; более того, тщательно подтянул и поправил галстук. Ведь совсем рядом, за тонкой стенкой, сидел его сын. И это ощущение было для него ново и необычно, и в нем зрела высокая, даже праздничная настроенность.
А все остальное шло своим чередом. Посадка была окончена, дверь закрыта, отъехал высокий трап. Тягач тронул самолет с места. Мягко качнулись крылья и почти неслышно поплыли над бетонными плитами.
И Егоров знал, что сын смотрит в иллюминатор и тоже видит, как это гибкое и ненадежное с виду крыло, покачиваясь, плывет мимо самолетов на стоянке, окрашенных закатом в розовое, и все дальше уходит от коробки аэровокзала со стеклянными степами и пестрыми фигурками на перроне.
Потом все это, разворачиваясь, пропадает, а в иллюминатор вплывает раскаленный шар солнца, крыло скользит над бетонной бровкой и над рыжей, сухой травой, и вот широко распахивается простор летного поля.
Все это Егоров видел уже тысячи раз. Но теперь он думал о сыне, и на все смотрел словно его глазами. Егоров ясно представил себе и салон, где сидит сын. Пока самолет бесшумно катится по бетону, в салон войдет Вика, скажет, куда и на какой высоте они полетят, и по традиции назовет фамилию командира. Фамилия у него рядовая. И пассажиры, как говорится, пропустят ее мимо ушей. Пассажиров больше интересует имя этой симпатичной бортпроводницы.
— Меня звать Викторией, — с традиционной улыбкой ответит она. — Можете звать меня Викой.
Только один человек в салоне, Сорокин, запомнит фамилию командира. И пока Вика говорит пассажирам, что им разрешается и что запрещается, Сорокин молча смотрит на дверь пилотской кабины. Теперь Сорокин не сомневается: да, это тот Егоров. Вряд ли Сорокин скажет об этом жене; авось, подумает он, обойдется. Томясь, он будет проклинать себя за то, что взял билеты на этот рейс, и все будет смотреть на дверь, ожидая, что вот-вот она распахнется, и на пороге появится тот Егоров.
А тягач уже дотянул их до рулежной дорожки и ушел. Лопасти лениво чертили в воздухе черно-желтые диски. Потом тень крыльев легла на взлетную полосу. Дали газ, Егоров отпустил тормоза, и, разбегаясь, крылья все быстрей заскользили над серым бетоном.
Первый раз в жизни Егоров поднимал в воздух своего сына. Еще десяток секунд, и он возьмет штурвал на себя и легко оторвет от земли тонны металла, горючего, пассажиров и груза в серебристой дюралевой оболочке.
Но тот рослый юноша, который сейчас смотрит в иллюминатор, не знает, что эту машину ведет в небо его отец.
А началось все это, вспомнил Егоров, в летнее утро далекого сорок шестого года. В то утро он и Сорокин последний раз взлетали в машине, которую вел капитан Цыганок. И вот так же тогда начинался их взлет, и перед глазами тоже бежала серая бетонная полоса...