Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Правда в начале 1950-х годов я стал весьма фанатичным комсомольцем, но, как я теперь понимаю, была определенная, заложенная с отроческих лет духовная основа, которая помогла довольно быстро преодолеть овладевшую мною в 19 лет настроенность.

Стоит еще сказать, что мой отец с юных лет сочинял стихи, и в них не было «политики». Они носили чисто лирический характер, и в 1930—1940-х годах едва ли могли быть опубликованы, если бы даже отец к этому стремился; но он, очевидно, понимал, что его стихи не годились для печати в то чрезмерно политизированное время.

Началась война, а с 22 июля 1941 года – интенсивные бомбардировки Москвы вражеской авиацией. В первое время, пока не была налажена противовоздушная оборона, город претерпел очень значительный ущерб, о котором сейчас мало кто имеет представление. Множество жилых и производственных зданий были разрушены мощными фугасными бомбами, а «зажигалки», как их все называли, вызвали массу пожаров. Навсегда осталось в памяти: перед рассветом я с родителями и младшим братом (родившимся в 1939 году) выхожу из надежного бомбоубежища в подвале двенадцатиэтажного дома, а на соседнем, строящемся здании деревянные леса полыхают столь ярко, что светло как в разгар дня.

Отец мой к началу войны был еще молодым, 38-летним{8}, но как специалист, занимавшийся нефтью, получил бронь, а ранней осенью вместе с группой сослуживцев был отправлен в Туркмению. Это, надо признать, было весьма дальновидным решением власти: враг за два с небольшим месяца, к концу августа, прошел полпути к Кавказу и угрожал вскоре прервать доставку нефти и из грозненского, и из бакинского месторождений. Отправленные из Москвы специалисты должны были решить проблему доставки бакинской нефти через Каспийское море и далее, для чего предполагалось строить нефтепровод, а также увеличить добычу нефти на туркменских месторождениях.

Поезд, в котором мы выехали из Москвы на восток, вскоре подвергся бомбардировке и пулеметному обстрелу с воздуха, но, по-видимому, уже имевший опыт машинист то тормозил, то резко трогал с места, и попаданий в поезд не было. Позднее поезд почему-то долго стоял на берегу Волги около Сызрани. Я из тамбура с волнением глядел на великую реку. Находившийся рядом солдат сбегал к ней, набрал в каску воды, отпил глоток и по моей просьбе дал отпить и мне. В этом глотке из Волги чувствовалось нечто священное и нераздельно связанное с великой войной.

Поселились мы в Ашхабаде, но мой отец почти все время был в других местах – на нефтяных объектах, а после перелома в Сталинградском сражении, когда прямая опасность захвата Кавказа отпала, отца возвратили в Москву, где ему предстояло добиться разрешения и на возвращение семьи. Но враг еще находился слишком близко от столицы – под Ржевом, и только после его отступления в начале марта 1943 года, нам было разрешено вернуться.

За год до того в Ашхабаде стало очень голодно – в частности потому, что тамошние климатические условия неблагоприятны для картофеля, который спасал людей в Москве.

Когда мы возвращались в начале апреля 1943 года в Москву, я перенес то тяжелое недомогание, которое постигло многих людей, вырвавшихся из блокадного Ленинграда.

Дело в том, что перед отъездом кто-то надоумил мою мать купить для обмена на продукты в дороге стекла для керосиновой лампы, которые имелись в ашхабадских магазинах. И действительно, на некоторых станциях за такое стекло отдавали, например, две жареные курицы. Отвыкший за год от подобной пищи, я съедал ее буквально с костями, и в результате ко дню приезда в Москву еле-еле передвигал ноги…{9}

III

«Я был связан за свою жизнь с многими тысячами людей…»

Когда я пришел в университет, там была такая атмосфера, я бы сказал – левее Сталина, и к тому же, что особенно поражало, среди студентов, хотя многие думают иначе, были и такие, чьих отцов репрессировали как «врагов народа»: например, Станислав Лесневский или Георгий Гачев, который тем не менее был комсомольским секретарем нашего курса. Причем там была большая организация, почти райкомовского уровня – 300 комсомольцев. И он был очень ярым таким секретарем, проводил разные персональные дела – несмотря на то, что его отец сидел в лагере… Да, в МГУ был человек высочайшего уровня, Сергей Михайлович Бонди. Хотя считается, что в те времена господствовала казенщина, на самом деле все было далеко не так. Бонди никто не запрещал, никто ему не мешал читать эти лекции. А он позволял себе чрезвычайно рискованные вещи. Например, я вспоминаю такую его фразу: «Товарищи! (Он говорил: товарищи) Мы не можем ни улучшать, ни ухудшать историю. Товарищ Сталин запретил нам это делать!» Или, например, еще характерная для него фраза: «Товарищи! Если какой-нибудь формалист говорит, что дважды два – четыре, это не значит, что он не прав». Бонди был фигурой легендарной, он входил в круг Блока, бывал часто у него дома. И хотя он не считал удобным афишировать свои близкие отношения с этим великим поэтом, но иногда упоминал, что, вот, Блок при мне говорил то-то и то-то. Кстати, есть у меня толстая тетрадь, где записаны его лекции, которую я до сих пор с удовольствием просматриваю. Этот человек действительно многое дал мне. Вот, например, его суждение: «В чем задача филолога? Он должен положить руку читателя на пульс произведения». Бонди это делал виртуозно. Правда, однажды его отстранили от чтения лекций, но к идеологии это никакого отношения не имело. Бонди читал самый, пожалуй, ответственный курс – историю русской литературы XIX века. Курс был рассчитан на три семестра. Так вот, представьте, что к концу второго семестра он еще не покончил с Пушкиным, в творчество которого был абсолютно погружен. Курс поручили кому-то другому, и этот преподаватель был вынужден за один семестр прочитать все остальное. Могу сказать, что я выбрал себе в учителя Бонди. […]

Я активно печатался в университетской многотиражке, еще в каких- то мелких изданиях, а в 1952 году, на третьем курсе, вышла моя первая публикация в «Литературной газете». И темой этой публикации был, представьте себе, Маяковский, поскольку я в университете проникся какими-то, скажем, еврокоммунистическими настроениями. И я, который до того поэзию Маяковского совершенно не воспринимал в силу своей аполитичности, начал активно им заниматься и пришел на семинар к Дувакину, очень живому человеку, прекрасно знавшему поэзию, но имевшему на нее весьма своеобразный взгляд. Он считал Маяковского центром, вокруг которого вертятся все остальные поэты, но это другой вопрос. И там, на семинаре Дувакина, я познакомился с Андреем Синявским, который тогда уже учился в аспирантуре, поскольку был старше меня на пять лет. Да, в последних своих интервью Синявский не раз обращался к этому периоду, но в такой забавной интонации: дескать, Кожинов тогда пришел ко мне звать на какое-то антигосударственное сборище, корил за мой отказ, называл трусом, а в конце концов посадили в лагерь меня, а не Кожинова. Но в то время он часто заходил ко мне в гости, причем, как правило, с женой, с собакой, которую назвал Иосифом в честь Сталина, и с двумя бутылками водки. И когда они на пару с супругой выпивали грамм двести, то начинали петь за столом разные песни, в том числе и такую: «Абрашка Терц, карманник всем известный…» У меня даже были магнитофонные записи их пения. Так что когда на Западе появились «Прогулки с Пушкиным» Абрама Терца, мне сразу стало ясно, кто автор.

Когда я заканчивал университет, разгорелся большой скандал, связанный с нашим преподавателем Белкиным, которого начали выгонять. Тогда я организовал адрес в его честь, а затем мы с другими студентами даже пошли в партбюро, чтобы его защитить. В итоге вместо аспирантуры, куда меня рекомендовали, я получил распределение в железнодорожную школу в Амурскую область. И это при том, что у меня уже было несколько серьезных публикаций, готовилась большая статья в «Вестнике МГУ». Но в Амурскую область я не поехал. Я сдал экзамены в аспирантуру Института мировой литературы. Туда был конкурс десять человек на место, и я прошел, всего на один балл опередив Андрея Вартанова, ныне известного телеобозревателя. Так что это было значительным достижением для меня, поскольку освобождало от распределения. Если бы не это, неизвестно, как бы сказались на мне годы, проведенные в Амурской области. Может, спился бы или что-то в этом роде…

вернуться

8

Странное, «перевернутое» соотношение дат: отец родился в 1903 году, и когда ему было 11 лет, в 1914-м, началась война; я родился в 1930-м, война началась в 1941-м.

вернуться

9

На этом рукопись автобиографии прерывается.

9
{"b":"552311","o":1}