Литмир - Электронная Библиотека

Милая белая милота моя, бездонно чистая, скромная, покорная, равная, достойная, захватывающая, тихая, тихая, тихая – золотая моя! Я все силы приложу, чтобы Лялик поехал с нами. Пока об этом ни слова. Я не знаю, когда буду назад, и как все сложится. Тогда видно будет, я ли с ним заеду за тобой в Киев или ты за нами сюда. Но путешествие с ним будет для меня настоящей радостью, и ты увидишь, как я с этим справлюсь! Но письма твои!! Как мне это сказать, чтобы ты поверила? Ты пишешь так чудесно, как мне не дано и в мечтах; я хотел бы уметь так выражать себя, так нерастраченно полно, сдержанно-взрывчато, грустно-содержательно. Ты меня многому научишь. Мы удивительно суждены друг другу: тут что-то настолько неожиданно родное, что иногда мне кажется, – что-то откроется впоследствии, как в драмах с запоздалыми узнаваньями, какая-то вдруг всеобъемлющая биографическая подробность.

Писал все письмо в страшных торопях, кончаю еще того поспешнее. Главное: горячо благодарю тебя за твои чудные письма, – они таковы, что я из-за них хотел отменить поездку. Уезжаю через несколько часов. Рассчитывать надо, что перерыв в переписке будет абсолютный: не жди ничего от меня, ничего не буду ждать от тебя. Это потому, что открытки мои с пути будут идти неделями и получатся, когда я сам буду с тобою. Напиши Гаррику. Я был у него. Лялик ужасно похорошел, ластится и жеманится, – полуголый – страшная жара. На днях его возьмут на дачу либо Асмусы, либо М<илица> С<ергеевна>[172], либо Суворовы[173], либо же Александра Аркадьевна – все эти возможности имеются. Я с тысячей извинений раза три просил Гаррика разрешить мне взять его с нами на Кавказ. Это мое сильнейшее желанье. Он мне отказал в этом, и ему и мне говорить об этом неудобно. Помоги мне в этом, т. е. успей списаться с Гарриком на эту тему (т. е. о Лялике и Кавказе), чтобы дети были вместе и при тебе. Успей вырешить это за те 3, а м<ожет> б<ыть>, и две недели, что я буду в дороге. Телеграммы о Преображеньи еще нет (28-е), – тревожусь, но через 3 часа на вокзал и потому ничего не могу сделать. Гаррика просил сходить в ЦКУБУ и заявить, что тебе предоставляют одно из мест для москвичей: потому что тут мое появленье повлекло бы еще к большим неудобствам для него и т. д. На случай, если ты не в Преображеньи; трать вовсю, дуся моя, питайся так, как только позволяют городские запасы Киева. Деньги есть и будут и для Жени, и для Гаррика, и для всех. Мне хочется, чтобы он отдохнул. Ужасная спешка мешает рассказать тебе толком последнее о себе. По слухам, Горький много говорит обо мне, отзывается с большой любовью и пр. и пр., – но я его не видел. Наконец узнал причину затребованья рукописи: трогательная заботливость. Оказывается, только при переводе с рукописи, до выхода оригинала, закрепляются авторские права за границей и распространяются на весь мир. Перевод с печатного изданья – никаких прав не дает. Другая новость. Горький предложил Ленинградскому издательству издать серию избранных поэтов, начиная с Державина, и последними входили Блок и я, но Пушкина, Лермонтова, Блока и меня отвели, потому что осенью все мы выходим полными собраньями в том же издательстве. Нарочно пишу в этом хамовато-панибратском стиле: «Все мы», чтобы ты оценила хлестаковскую соль этого ощущенья. Асмусам 20 раз звонил, не подходят, нет времени, уезжаю не сказавшись. Напиши И<рине> С<ергеевне> об этом – разрываюсь на части. Мне пиши на Волхонку, точно я тут. Приеду, наброшусь на твои письма, обниму в них тебя. Крепко целую тебя, крепко целую тебя, крепко, крепко, крепко, Лялю. Лялю. Лялю. Лялю мою.

Письмо написано перед поездкой в Магнитогорск в Киев (примеч. З.Н. Пастернак).

<29 мая 1931 >

Дорогой мой друг! Доброе утро. Очень трясет, карандаш прыгает в руке. Добрая глуповатая компания, славные люди[174]. Едем с водкой, и провизии закуплено на четыреста рублей. Судьба послала в спутники рисовальщика иллюстратора Сварога[175]. Чудесный гитарист, – играет Моцарта Тему с вариациями, Баха гавот, испанцев каких-то. А фокстроты заиграл в своей аранжировке и слушать нельзя, не подпевая; так разбирает. Я даже и подтоптывал. На поездку смотрю как на цепь званых ужинов, только что на колесах. Уже заявили руководителю бригады, что нигде выступать не будем. Догадываются о моей тоске по тебе и всякий раз, что бегаю за кипятком, подозревают, что это для того чтобы остаться и сбежать назад в Москву. Никаких корреспонденций писать не буду, и потому пишу тебе, как тебе, без привходящих соображений, но только в тоне, принятом для открыток. Пиши мне в Москву, как если б я там сидел. Может быть и правда вернусь туда с какой-нибудь станции с чайником. Крепко обнимаю тебя и Адика. Спал хорошо, но мало, часов 6.

За час до отъезда звонила Ир<ина> Сер<геевна>. Она верно, проедет через Киев и поселится (по совету Смирновых) где-нибудь под Житомиром. Улыбается мне и такое лето. Вы, разумеется, свидитесь с ней, она будет в Киеве между 7—10-м. Иногда меня смущает, что я в последнее время не знаю, сколько зарабатываю и на что трачу; что соображенья о дороговизне не приходят мне в голову и ни в чем не останавливают меня. Так, на вокзале спросил Полонскую[176], провожавшую нас, каковы ее летние планы. Она сказала, что, верно, останутся в городе, п<отому> ч<то> в этом году все недоступно, одна дорога сколько стоит! А они живут очень хорошо. Тогда с ее слов я вспомнил, что такие вещи существуют на свете, и м<ожет> б<ыть> это именно нехорошо с моей стороны по отношению к тебе, что я не гляжу вперед и о них не думаю. И мне стало грустно. Мне все-таки очень хочется на Кавказ. И если бы ты меня поддержала, т. е. сказала бы, что в этой моей непрактичности нет ничего дурного, что ты ее не боишься и так можно жить, я был бы счастлив. Странно писать тебе, опуская все слова, мыслимые в закрытом.

Письмо послано в Киев (примеч. З.Н. Пастернак).

<1 июня 1931>

Жизнь моя, моя горячо любимая, единственная моя, мое самое большое и предсмертное, Зина, ликованье мое и грусть моя, наконец-то я с тобою. Я в Челябинске. Из Магнитогорска, который – дальше по маршруту и еще предстоит нам, предполагалось ехать в Кузн<ецкий> бассейн, за Новосибирск, где зимой был Гарри. Но я ограничил свою поездку Магнитогорском. Теперь, видимо, и он отпадает. Участники бригады находят, что посмотреть на каждом из строительств надо так много, что трех пунктов в месяц не обнять, и решили пробыть в Челябинске не два дня, как было предположено, а дня четыре, – соответственно увеличить пребыванье в Кузнецке и вовсе отказаться от заезда в Магнитогорск. Так что я дня через три выеду отсюда в Москву (езды около 4-х суток), а в Кузнецк не поеду.

Я уже знаю, как все это делается. Строятся, действительно, огромные сооруженья. Громадные пространства под стройкой, постепенно покрываясь частями зданий, дают понятье о циклопических замыслах и о производстве, которое в них возникнет, когда заводы будут построены. Хотя это говорилось сто раз, все равно, сравненье с Петровой стройкой напрашивается само собой. Таково строительство в Челябинске, т. е. безмерная, едва глазом охватываемая площадь на голой глинисто-песчаной равнине, тянущейся за городом в параллель ему. Над ней бегут грязные облака, по ней бегут облака сухой пыли, и вся она на десятки километров утыкана нескончаемыми лесами, изрыта котлованами и пр. и пр. Это строят тракторный завод, один только из цехов которого растянется больше чем на полверсты, т. е. будет ютить больше чем 2 кв. километра под одной крышей. Это с одной стороны.

вернуться

172

Милица Сергеевна Бородкина (1890–1962) – с 1933 года вторая жена Г. Нейгауза.

вернуться

173

Таисия Георгиевна Суворова – ученица Ф. Блуменфельда, дяди Г. Нейгауза.

вернуться

174

По инициативе М. Горького от «Известий» в бригаду вошли писатели В. Полонский, Ф. Гладков, А. Малышкин.

вернуться

175

Василий Семенович Сварог (1883–1946) – живописец и график.

вернуться

176

К. А. Эгон-Бисер – художница, жена Вячеслава Павловича Полонского (1886–1932) – историка литературы, редактора журналов «Новый мир» и «Печать и революция». Близкий знакомый Пастернака.

43
{"b":"552052","o":1}