Жизнь в нашем домике получалась не совсем такая, какой она мне рисовалась. По вечерам у нас почти всегда гас свет, мальчишки делали из деревяшек пробки, наматывали на них проволоку, но свет гас все равно. А когда света не было, мы пели песни и учились танцевать под собственное пение. Учителем танцев была Ира Савчинская. Она крепко, по-мужски, прижимала напарника к себе и, четко делая широкие шаги, выговаривала такт музыки. Это она вела напарницу, даже если это был мальчишка. Те, кто уже научились, танцевали рядом, а Ирка следила за ними. Мы пели:
Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой.
Вот из-за туч блеснула луна,
Могилы хранят покой…
В танго она заставляла нас делать различные сложные коленца: сильно выгибать спину назад и чтобы ноги кавалера проходили между ногами барышни. У Ирки были широкие плечи и бедра, высокая грудь, а талия была тоненькая, к тому же она ее еще туго затягивала. Через месяц мы все, даже ученицы начальных классов танцевали все танцы, которые были в моде.
А когда танцевать надоедало, мы пели и просили того мальчишку, который стоял на кухне, когда я с тетей вошла в интернат, спеть. Звали его Эйно Салми, он был откуда-то с границы и говорил на другом диалекте, чем я и остальные наши финны у нас в домике. Вообще-то по-фински мы редко между собой говорили. Но Эйно можно было уговорить спеть, только когда в комнате было темно. Ему, наверное, было не по себе, когда на него все смотрят. А когда он пел «Орленка» у меня щемило внутри, он чисто брал самые верхние нотки, и мне было почему-то его жаль.
Но жизнь наша в маленьком домике-интернате была все же как-то организована. У нас была староста, Шура Ганина, она следила за порядком, чтобы всегда были дрова, чтобы дежурные мыли и подметали полы. При этом мужскую работу — топить печи, пилить и колоть дрова — должны были делать мальчишки, а мы, девчонки, следили за чистотой.
Иногда у нас получались скандалы и драки, но чаще всего, когда не было Шуры. Просто при ней это было неудобно. Только на Лиду Виркки Шура никак не могла повлиять, она ее почти не замечала. Однажды утром во время завтрака в семействе Виркки произошел скандал. Обычно по утрам раньше всех просыпалась Лида. Она на костылях шла на кухню разжигать плиту, варила для всех кашу. С вечера она просила поставить котел с водой на плиту, чтобы был для всех кипяток. В тот момент я была на кухне и не знала, с чего началось. Вдруг страшным голосом закричал Тойво. Я вбежала в большую комнату, где мы обычно ели. Тойво был весь красный и в каше. От него шел пар, он обеими руками стряхивал с лица и головы кашу. Маша, его младшая сестра, взяла полотенце, намочила его в холодной воде и начала прикладывать к лицу брата, он оттолкнул ее. Лида, спрятав лицо, рыдала. Ее широкая мягкая спина дергалась, и она повторяла:
«Что я наделала, что я наделала…». Шура шепнула мне:
— Хорошо, что они почти всю кашу разлили по тарелкам. Она надела ему кастрюлю на голову. Ему, конечно, горячо, но не страшно — так ему и надо, он заслужил.
Тойво просто гад, он нарочно гасит свет, вернее, вынимает пробки, чтобы кого-нибудь из девочек прижать в темном углу и схватить за грудь или сунуть руку под юбку и слова говорил при этом такие, что становилось противно и жарко.
Лида это сделала, наверное, из-за меня. На днях я сидела в комнате на чердаке и учила геометрию, он вошел и запер дверь, расстегнул свою ширинку и начал двигаться на меня. Его толстые веснушчатые губы растянулись в дурацкую улыбку, изо рта пахло, зубы у него торчали, как у лошади, большие и желтые. Я подбежала к окну и закричала, чтобы он уходил и что ему все равно ничего не удастся.
Я выпрыгну в окно, если он подойдет ближе. У него эта штука торчала, как у нашего деревенского быка в Виркине, когда приводили к нему корову случать. Вдруг я сильно ударила по его этой штуке учебником геометрии. Он схватился обеими руками и взвыл. Я помчалась к двери и выскочила. Он зло крикнул: «Я все равно тебя, суку, за…!» Я рассказала об этом Шуре. Мы долго думали, что делать, и Шура решила сказать об этом Лиде. Но я сама должна была ей это сказать, потому что она разозлилась на Шуру. Лиде нельзя было ничего говорить, она больная…
Днем после уроков Шура предложила пойти с ней в парк погулять. По дороге она говорила:
— Знаешь, мальчишек надо бы переселить в нашу комнату, а нам перебраться к ним. Та комната больше. Мальчишек меньше, чем нас, больших девочек. Но тогда окажется, что через комнату маленьких девочек будут проходить мальчишки. Директор школы хочет поселить еще к нам двух сестер, а кровать им некуда поставить. Он мне подсказал эту идею, но не знаю, как на это посмотрят родители малышей. — Потом она добавила:
— Мы могли бы лечь вместе, а Лемпи могла бы спать отдельно. — Шура посмотрела прямо мне в глаза и спросила: — Что ты думаешь?
Я ответила:
— Мне-то будет лучше.
Мы шли долго молча. Остановились на висячем мостике — глубоко во рву вилась желтая дорожка. Кроны кленов и дубов, росших во рву, под мостом, были у нас под ногами. С другого конца моста навстречу к нам шли какие-то люди. Заскрипели ржавые канаты, державшие мост.
— Интересно, сколько людей он выдержит? — спросила я у Шуры.
— Идем, посмотрим, там написано.
Надпись была только на эстонском языке. Я прочла и перевела Шуре. Оказалось, что мост был построен всего лишь двадцать лет тому назад, а мне он казался таким старым. Потом мы пошли смотреть на развалины башен и крепостных стен. На одной из стен был железный ржавый щит, на котором по-русски было написано, что Александр Меньшиков взял сию крепость. Это был рапорт Петру Первому времен русско-шведской войны. Шура сказала мне, что крепость, видимо, была построена каким-нибудь рыцарем ливонского ордена меченосцев, лет за триста-четыреста до завоевания ее Меньшиковым. И еще она сказала, что здесь всегда кто-нибудь завоевывал: немцы, шведы или наши. Независимой Эстония была совсем недолго, поэтому эстонцы так нас «любят»…
Мы здесь опять завоеватели… Я невольно оглянулась, мне показалось, что Шура заметила, замолчала. А я-то была уверена, что никто из пришедших сюда русских об этом не думает, просто пришли за хлебом, как с самых древних времен. За завоевателями во все войны шли толпы голодных. Заселяли территории. Смешивались с завоеванными и постепенно те или другие исчезали с лица земли. Все зависело от того, кого больше: завоевателей или завоеванных, так об этом написано в учебнике истории. Шура перебила мои размышления и сказала, что она, как только будет возможно, постарается вернуться к себе в Ленинградскую область, под Тихвин, откуда они во время войны были пригнаны немцами в лагерь.
Я спросил:
— Как ты думаешь, большинство русских так же сюда попало? Она ответила:
— Думаю, по-всякому мы попали сюда. В Вильянди живет очень много семей военных, голод пригнал многих.
Я еще больше удивилась — значит, она обо всем этом думает.
Мы медленно брели в сторону дома. Я решила: не стоит заводить больше с ней таких разговоров. Интересно, почему она вступила в комсомол, если она все это понимает?
На свой день рождения Шура пригласила меня к себе. Надо было идти пешком около четырех часов. У них была своя усадьба, которая им досталась от убежавших эстонцев. Шурин отец, Алексей Георгиевич, провоевал всю войну. Все четыре года он ничего не знал о находившейся в оккупации семье. Старшие Шурины сестры как только советские войска взяли Эстонию, уехали в Ленинград, работают там на заводе, а Шурина мама с двумя младшими детьми осталась в Эстонии. Отец отыскал их через год после войны здесь, на заброшенном хуторе. Вечером в Шурин день рождения мы пили приготовленную из хлебных корок брагу. Алексей Георгиевич захмелел, поднимая очередной раз стакан и держа его над головой, он повторял: