Я тихо проговорила:
— Может, это из-за того письма?
Но дедушка махнул на меня рукой, чтобы я замолчала, а бабушка запричитала:
— Боже мой, за что это всех моих детей в тюрьму? Никто из них никогда плохого никому не делал. Как жить-то будем? Погибать сюда приехали. — Она обняла меня и заплакала в голос и все приговаривала: — Боже, за какие грехи? Что же я такое сделала, чтобы всех детей…
Вошла Анна Петровна, бабушка отвернулась к окну и притихла. Потом она убрала посуду со стола и ушла к старшей тете — корова на этих днях должна отелиться, она даже ночью ходила в хлев.
Утром бабушка встала очень рано, села на лавку, достала из своего кармана книжку и тихо, еле шевеля губами, начала читать молитву, затем она опустилась перед лавкой на колени, скрестила пальцы и долго просила Бога помочь спасти ее дочь Айно и всех нас от гибели. Я слышала, что тетя тоже не спала. А когда бабушка заметила, что тетя проснулась, она подошла и протянула ей свою книжечку:
— Вставай, помолись.
Тетя заметила, что я и дедушка не спим, взяла молитвенник и ушла в соседнюю холодную комнату, где никто не жил. Она всегда всех стеснялась, ей не хотелось, чтобы мы думали, что она верующая, она хотела быть, как старшая тетя и ее отец, но я знала, что в такие минуты она молилась и вообще в глубине души верила.
В тот день я скрестила пальцы под партой и, низко наклонившись, попросила Бога помочь моей тете. Ко мне подошла учительница и спросила:
— Что с тобой? Я ответила:
— Голова болит.
Тетя вернулась из Кесовой горы около семи вечера. Она села в угол за стол, поставила локти на край стола, подперла ладонями голову и долго молчала…
— Там у них целый список наших… Спрашивают и сами же придумывают ответы и заставляют писать… Не знаю, что будет, но пока я сказала, что я необщительный человек… Он показал мне донос на меня. Пенун Аатами написал, будто я немецким офицерам преподавала русский язык. Я старалась объяснить, что у нас в деревне никогда не стояло сразу несколько офицеров и поэтому этого не могло быть, а кроме того, немцы у нас никогда не стояли подолгу и никогда никто из них об этом не просил. Они считали, что мы должны сами выучить немецкий. Но тот стукнул кулаком по столу и крикнул, что ему мало дела до того, что я тут говорю. «На тебя поступил материал, — сказал он, — и я желаю тебе, как жене погибшего на фронте офицера, добра»… Чего только не напридумывали, я даже всего не помню, но сказали, что снова вызовут. «Мы хотим наладить с вами контакт, а поэтому вам придется еще не раз сюда явиться», — сказал он на прощание.
— Может, пронесет, — прошептала бабушка. — Не может быть, чтобы всех…
Мне показалось, что она вот-вот заплачет, но она встала, взяла подойник и вышла во двор.
Утром дедушка сильно раскашлялся. Я проснулась. Было светло. Бабушка сидела на табуретке возле тетиной кровати — они о чем-то тихо говорили. Дедушка успокоился. Я услышала бабушкин голос:
— Из какой он деревни?
Тетя ответила, но я не расслышала.
— Боже мой, пропадете оба, — запричитала бабушка, — тебя возьмут за то, что ты отказываешься сделать то, что они хотят, а на него все равно найдут другого человека, если уж взялись — посадят.
— Я никогда его не видела, а тот, который мне говорил, будто я немцев учила русскому языку, совал мне деньги на водку, чтобы я пошла к нему с водкой…
Тетя еще что-то сказала, но совсем тихо, а потом она уткнулась в подушку… Бабушка гладила ее плечи и повторяла:
— Не плачь, не плачь, может, и утрясется как-нибудь, может, поймут, что не на кого тебе нас оставить… — Она замолчала, а потом спокойно проговорила: — Бог нас не оставит.
* * *
Кончилась школа, я продала на базаре дедушкины новые сапоги, которые он купил, когда работал сторожем в Кауттуа. Он взял деньги и собрался поехать зайцем на поезде в Виркино.
В ту ночь, когда нас выселяли из дому и отправили в Финляндию, дедушка закопал под полом в хлеву какие-то вещи, и теперь ему хотелось их откопать. А кроме того, ему хотелось самому посмотреть на свой дом, в каком порядке он содержится и кто там живет. Он был уверен, что такого старого и больного не арестуют.
— А если и заберут, то им же хуже, на казенные харчи посадят, — рассуждал он, — все равно жизнь прожита, бояться нечего.
Рано утром дедушка с палкой в руке поковылял в Кесову гору на вокзал. Старшая тетя с Ройне сели на велосипеды на следующее утро и покатили в Ярославль искать маму. Я начала ходить на колхозную работу, пасти свиней. Никто из нас раньше не слышал, чтобы свиней выгоняли на пастбище. У нас раньше дома, в Виркино, толстые свиньи еле двигались, и вряд ли чья-нибудь свинья могла бы уйти дальше своего огорода. Но здешние свиньи были совсем другие, и если бы не пятачки на мордах, трудно было бы назвать их свиньями. У этих животных были длинные морды и длинные ноги, как у собак или волков.
Я знала, что свиньи любят поспать, и поэтому мне казалось, что их будет легко пасти, но оказалось — свиньи ужасно хитрые и умные животные, они бегают быстрее любой другой домашней скотины.
Я долго не могла придумать, как заставить их пройти мимо овсяного поля. Приближаясь к нему, они будто притаивались: вытягивали свои длинные морды и пускались что было мочи, хлопая ушами, все разом, врассыпную, а потом их оттуда никакими силами было не вытащить. Они за несколько дней потравили весь край поля. Я боялась, что мне за это может влететь. Арво научил меня щелкать кнутом, как настоящий пастух, чтобы попугать их, но они скоро и к этому привыкли, стегнуть очень больно кнутом я не могла. Но случайно я нашла на дороге железный обруч от колеса, и теперь, как только свиньи готовились бежать, я пускала холодный железный обруч по их спинам. Они издавали визгливые, совсем не поросячьи звуки, еще плотнее прижимались друг к другу, а обруч прокатывался сразу по нескольким спинам, и они неслись вперед, забыв про овсяное поле… Но все же это были свиньи, и, когда жарко грело солнце, они забирались в болото, хрюкая, переворачивались с боку на бок, дремали там по несколько часов в день. Я подыскивала подходящую сухую кочку, чтобы посидеть спокойно. Как-то я заметила рядом с кочкой цветок калгана, по стеблю цветка, смешно ковыляя по ворсинкам, бегали маленькие зеленые букашки.
Я вспомнила, как когда-то старая бабушка послала меня в лес за корнем этого калгана. При этом она точно описала, возле какой дороги, у какой развилки и недалеко от какого дерева он растет. Она сама не ходила в лес уже лет двадцать-тридцать, но точно знала места, где что растет. Она делала из этого корня лекарство для желудка. Потом мне вспомнилось, как эта же бабка с такой же сгорбленной старухой, цыганкой Кирсти, сидели у нас на кухне за столом, а мы все должны были быть от них подальше, чтобы не мешать. Говорили они про всякие лечения. Эта Кирсти как-то странно растягивала слова, наверное, это она с цыганским акцентом говорила по-фински. Табор, с которым пришла Кирсти, стоял у нас в деревне. Была очень холодная зима, и люди их пустили в свои бани. В нашей бане жила семья Кирсти, а сама она ночевала с прабабкой в ее комнате возле кухни. Обычно они вдвоем пили кофе из бабушкиного медного кофейника, и чашки у них были собственные. Кирсти вытаскивала свою из кармана широкой юбки, вытирала ее передником изнутри, а снаружи терла о свой плисовый пиджачок. Чашка ее была без ручки с широкой золотой каймой и яркими розами…
Потом старухи все больше и больше начинали клониться друг к другу. Кирсти курила трубку, и из носа шел дым, но не только из ее больших лохматых ноздрей, а также из мелких черных дырочек-пор, которыми был усыпан ее большой горбатый нос. А когда из ее носа начали высовываться маленькие язычки пламени, моя прабабушка выпрямилась, взяла клетчатый плед и накрыла им Кирсти. Я вздрогнула, встряхнулась, встала, чуть попрыгала с кочки на кочку, снова села.
Лучше всего было, когда начинался дождь. Свиньи ни за что не хотели мокнуть. Они, хлопая ушами-лопухами, трусили к себе на скотный двор. Тетя Паша — свинарка, встречая свое стадо, говорила, что свиньи больше себя любят, чем мы, не станут они мокнуть под дождем. Я тоже в такие дни могла быть дома, хотя пасти свиней и не такая уж тяжелая работа, просто было очень скучно сидеть возле болота одной с раннего утра до заката.