Вечером после ужина дядя Антти обратился ко мне и Арво:
— Ну, кто из вас сбегает на ригу посмотреть, как там сохнут снопы? Надо будет подняться по лесенке вверх и сунуть руку поглубже в солому.
Я знала, что мне придется пойти, и, действительно, Арво сказал, что он боится идти в темную ригу, а Ройне тут же начал меня подзуживать:
— Ты же говорила, что ничего не боишься.
Было пасмурно и абсолютно темно, ни одной звезды не было на небе.
Я побежала по холодной сырой тропинке вдоль берега Хуан-канавы к риге, с силой дернула тяжелую дверь, она страшно скрипнула, у меня от страха одеревенели ноги, но я заставила себя перешагнуть порог душной жаркой риги, нащупала лестницу и поднялась наверх. Мои колени так дрожали, что лестница зашаталась. Вверху я засунула руку в горячую солому, она там, внутри, была влажной, потом я кое-как спустилась вниз и выскочила на улицу. Около нашего сарая я наступила на что-то твердое, ноге стало больно, но я не остановилась, а ворвалась прямо на кухню, спряталась в темный угол, чтобы никто не слышал, как я дышу. Но дядя Антти заметил меня и спросил:
— Ну, как там черти пляшут?
Я вся сжалась, чтобы спокойнее рассказать про солому, а когда я кончила, ко мне подошла тетя Айно и сказала:
— Идем к старшей тете, еще рано спать ложиться, света нет, делать нечего, посидим у нее.
Мне показалось, что у тети на полу налито что-то липкое. Я попросила посветить, она чиркнула спичку, оказалось, что по всему полу шли кровавые следы. Вся подошва левой ноги у меня была разрезана. Тетя принесла таз с водой и промыла мне ногу, но странно, я почти не чувствовала боли, а когда рану помазали йодом и перевязали, она начала сильно болеть.
Утром опять моросил мелкий дождь. Я надела шерстяной клетчатый сарафан и белую вышитую кофточку, которую мне еще мама купила на Украине. Прыгая на одной ноге, я добралась до врача. Врач у испанцев был немец, у него в кабинете сидело еще два немца. Он осторожно промыл ранку спиртом и спросил, чем это я так. Я не знала, чем. Он еще раз посмотрел на ранку подошел к окну, постучал пальцем о стекло и проговорил: «Das Glas?» [26] Потом он помазал ранку, а другой врач забинтовал ногу. Когда они кончили, врач спросил, кто мои родители. Я ответила, что учителя, им хотелось еще что-то спросить, но я увидела в окно того красивого испанца и поскакала на крыльцо, он заулыбался, поднялся ко мне на лестницу, показал пальцем на мою ногу и о чем-то заговорил. Он, наверное, спрашивал, что со мной случилось. Я показала на стекло и показала, что наступила, а он начал показывать мне руками в сторону Ленинграда, а потом сказал: «Бум, бум». Я поняла, что он уходит на фронт.
На улице никого не было — лил сильный дождь, крыльцо было прикрыто от дороги большой черемухой. Он обнял меня и сильно поцеловал в губы. Я вырвалась и поскакала по лестнице, держась крепко за перила. Он взял меня на руки и принес домой. Я крутилась, стараясь вырваться, у него были крепкие руки и большие черные глаза, кудрявые черные волосы и белые зубы, ему ничего нельзя было сказать, он ничего не понимал, а все твердил свое дурацкое «я не собака, я не укушу». Когда он опустил меня на наше крыльцо, он снова хотел меня поцеловать, но я закрыла лицо руками и быстро спряталась за дверь, мне было страшно — вдруг кто-нибудь видел?
Испанцы, которые жили в палатке возле нашего дома, пришли попрощаться с нами, один из них очень любил нашего Женю, он кормил его из своей манерки, ходил с ним на руках к повару просить конфет, печенья. Женя, как только слышал его голос, бежал к нему с поднятыми руками, радостно повторяя: «Папа, папа пришел». Испанец брал его на руки, прижимался своей черной кудрявой головой к белым волосам Жени. У него дома был такой же мальчик, он показывал нам фотокарточку и говорил тете Айно, что его сын тоже никогда не видел отца.
Тети приехали с педагогической конференции из Гатчины и сказали, что всех ингерманландцев переселят в Финляндию, что уже начали переселять с прифронтовой полосы. Но мы никуда не собирались.
Дядя Антти сказал, что нас не выселят. Он с тетей Лизой съездили на лошади в прифронтовую деревню, откуда уже переселяли, и купили там светло-коричневую в белых пятнах корову. Она была похожа на нашу Нелли, которую пришлось перед самой войной прирезать, потому что она проглотила гвоздь. Мы пробовали молоко от новой коровы. Оно было жирнее и вкуснее, чем молоко нашей Мустикки. Из сметаны стали сбивать в бидончике масло, и вообще у нас теперь было много всякой еды. Бабушка пекла столько хлеба, сколько мы могли съесть, а по субботам она пекла разные пироги. Вечером за столом дядя сказал, что утром зарежет мою козу. Утром, перед тем как пойти в школу, я пошла с ней попрощаться. Она, наверное, почувствовала что-то. Когда я открыла дверь хлева, она заблеяла тоненьким жалобным голоском, у нее были такие грустные глаза, что я заплакала. В хлеву еще стоял теленок, его тоже скоро зарежут, но он спокойно жевал свою жвачку.
НАС ВЫСЕЛЯЮТ
Я проснулась, приподнялась на локте, выглянула в окно, на дороге воробьи растаскивали и ворошили комки конского навоза, выклевывая из него зерна овса. Наверху, сквозь черные прутики берез было видно бледно-серое небо. Стало холодно, я заползла обратно под одеяло. В коридоре раздались бабушкины шаги, она приоткрыла дверь и тихо сказала:
— Мирья, вставай, я напекла ватрушек, они еще теплые.
На кухне сидел Пекон Саку и курил. Дедушка стоял у открытой печки и проверял листья табака. Вошла бабушка и проворчала: «Кто только выдумал эту пакость». Мой дед один в деревне сумел вырастить табак. Он где-то добыл семена и на подоконнике, в цветочном горшке вырастил рассаду, а потом из досочек сколотил ящички, прикрепил их на завалинку, на солнечную сторону и вырастил целые кусты табака. Дядя Антти взял дедушкин мешочек с махоркой, и они пошли в комнату рядом с кухней. Дверь осталась открытой. Они сели на табуретки друг против друга. Саку сказал: «Может, не ехать, а уйти в лес, места-то есть, куда немцы не доберутся, еды тоже можно принести». Дядя Антти ответил ему, что зима наступает, у нас в семье одни старики и дети. На кухню вошел Арво. Он попросил есть. Бабушка велела мне накрывать на стол, я больше ничего не слышала. За столом Ройне шепнул мне:
— Ты знаешь, Женя сильно заболел, тетя побежала в Ковшово за немецким врачом.
Врач пришел, послушал Женю и поставил ему градусник, а когда он вынул, у него высоко поднялись брови, он сказал тете по-немецки, что у Жени воспаление легких. У тети задрожали губы, она отвернулась к окну. Врач пришел снова, принес таблетки, опять послушал, сказал, что скоро должен наступить кризис и что сейчас он пойдет на ужин, а потом вернется на ночь. Мы уже спали, когда пришел врач, он просидел всю ночь у Жениной постели, а утром сказал тете: «Будет жить», оставил лекарство и ушел. Женя болел еще долго, тетя выносила его гулять на руках, выжимала ему морковный сок, он даже стал желтеть от этого сока, но начал сам ходить.
На доске нашего амбара повесили объявление, что приедут артисты из Гатчины и будут выступать в здании казармы. Все вечера я сидела в первом ряду, а когда вызывали кого-нибудь из зала в помощники фокуснику, я выходила на сцену. Я приходила к артистам и днем, они сидели около круглой печки, она у них постоянно топилась — в казарме было очень холодно. Они все время что-то варили в солдатской манерке, бросали картофелины на угли. Еда у них была на бумаге, прямо на полу около печки. Еще они нагревали в печке плойки и завивали волосы, красились, шутили и смеялись. Накрасившись, они бежали на сцену и кричали оттуда:
— Ну как, красиво?
Мне хотелось сказать, что уж очень видна краска, но им все нравилось, и всем было весело. Моим тетям артисты не понравились, они ворчали: «Это безобразно, сказать им нечего, они и чирикают про каких-то букашек, где это они только откопали». Одна актриса действительно спела: