— А подруга твоя все ждала тебя. Не знаю, чего уж ты успел ей за день наговорить, но так уж она по тебе убивалась.
— И где она? — безнадежно уже спросил Лукин.
— Ну как это? Куда денется — поплыла себе на пароходе.
— Ну вот и так. Ну вот и все, — потерянно приговаривал Лукин.
— Да найдешь ее, поди. Не иголка — человек же.
— Да как найду? Адреса-то не знаю. Фамилии — тоже не знаю.
— Ну ты даешь — кто ж так делает!
— Да что говорить. Опоздал! И все.
Слов утешения Лукин слышать не мог, потому что утешения сейчас для него не существовало.
Выходит, никаких видов на счастье быть не может. Потому что другой Кати на свете нет. Она только одна. Вот это Лукин понимал окончательно.
И тогда побрел он на берег реки.
Солнце садилось за лес. Но ни красное солнце, ни синяя с красными отблесками вода, ни голубое небо не могли утешить Лукина.
Ему ничего не оставалось, как только обратиться за помощью к верной подруге и уже тогда поплакать вдосталь. А потому что куда ему было спешить — да что спешить, — ему особенно-то и идти было теперь некуда.
И Лукин заиграл «Зачем тебя я, милый мой, узнала», всласть решил поиграть мелодию, да и то сказать, ну вот зачем узнавать человека и не дай бог полюбить его, и суетиться, и страдать, если все равно одни разлуки выходят. Ну смысл-то какой в суете, да в слезе прощальной, да в плаче одиноком?
Играл он долго, даже с упорством каким-то, все казалось Лукину — останови он гармонику, и уж навсегда исчезнет Катя, а так хоть малая надежда оставалась. И Лукин не сдавался судьбе, он доверял сейчас только своей музыке. А уже сумерки опустились, повлажнел воздух, дрожали и ныли мошки, над водой полз густой туман, он отрывался от реки и цеплялся за прибрежные кусты, но вон, да что ж это такое, — а глядите, глядите — от дальнего леса отделилось белое облачко. Оно то медленно плыло, то останавливалось, сливаясь с прибрежным туманом, и вновь плыло дальше. Вот уже проструилось между деревьями и к берегу спустилось, и вот уже поплыло оно к Лукину — эй, да ведь быть этого не может, ведь уплыла радость, унеслось облачко к иным, дальним берегам, и тогда — «Катя» — тихо позвал Лукин, не веря своей радости, и уже уверенно крикнул — «Катя!» — и бросился навстречу облачку, и уже встретились — нет большей радости — найти человека после безвозвратной потери, однажды найти, чтоб уже никогда не расставаться.
Змея и чаша
Сперва Антонина Ивановна попала в поликлинику в особенно неудачный день, то есть у регистратуры и на лестницах делалось что-то невозможное: такой давки Антонина Ивановна не помнила даже по очередям послевоенных лет. А дело, заметить надо, было летом, и спрессованные перед столом регистратуры люди полыхали таким жаром, и запах пота был так густ, что попытку пробиться к окошку Антонина Ивановна оставила как вполне безнадежную.
Она всегда тушевалась, когда случалось оказаться при большом стечении народа, и тут, узнав, что сегодня день особенный — профилактический, народ юный берет справки для институтов да ПТУ, Антонина Ивановна решила никому собой глаза не засорять. Но ей повезло — на нее обратила внимание легкокрылая девочка, что порхала от барабана к барабану.
— Вам чего, тетя? — спросила девочка.
— К врачу.
— А где вы живете?
— На Пионерской.
— Это пятый участок. Сейчас поищем.
Но карточки не оказалось.
Тогда девочка начала заполнять новую карточку, и Антонина Ивановна так это складно рассказала ей про себя.
Да, она Антонина Ивановна Пересветова, ей сорок восемь полных лет, а неполных так без двух месяцев сорок девять, работает на фабрике «Восток», что галоши да сапоги резиновые делает, вот запашок жженой резины стоит над городом, так это мы свои газы и выхлопываем, — ну, а кем вы там, тетенька, — а директором, начальником, заведующей, — нет, серьезно, — да рабочей, кем же еще, — ну, другое дело, — да, главное не забыть — до пенсии осталось год и два месяца.
— Так у вас, значит, пятый участок. Ага, сегодня с четырех.
— Это никак нельзя, милая. Я в это время на работе.
— Так, может, вам больничный дадут.
— А он мне не нужен. Я только провериться. Вот тут, — и Антонина Ивановна ткнула себя пальцем в живот, — что-то печет.
— Тогда завтра пятый участок с утра. А послезавтра — с двенадцати.
Так бы Антонина Ивановна и отсквозила, но, во-первых, ей очень хотелось дотянуть до пенсии без длительных осечек, а во-вторых, девочка ей легкокрылая понравилась, верно, справку для института нарабатывает — не подкатывала глаза к потолку, не вертела пальцем у виска, не намекала, мол, вас много, а я одна, и потому отвалите, старая карга, умоляю. И это поразило Антонину Ивановну. Она рещила на следующий день снова прийти. И пришла. И снова девочка была добра и отвела Антонину Ивановну к кабинету пятого участка.
Сидела Антонина Ивановна недолго, успела поговорить с другими больными и узнала, что примет ее врач Вересова. А у этого врача есть одна особенность — она внимательна не всегда, но только когда не поссорится с мужем. Сейчас муж ее в командировке, и можно быть уверенным, что все будет законным порядком.
Кабинет, где сидела доктор Вересова, был закутком некогда большого кабинета, потом тот, большой, кабинет перегородили фанерой, и стало сразу четыре кабинета. Так что слышно было, как разговаривают с больными врачи и как просят их дышать поглубже.
Доктор Вересова оказалась пожилой молодящейся женщиной в светлом парике.
— А где старая карточка? — недовольно спросила она.
— Так я не ходила много лет, — ответила Антонина Ивановна, привыкая к кабинету.
— Ну, рассказывайте, — поощрила доктор Вересова.
— Да вот здесь жжет.
— Это бывает. После еды или натощак?
— По-разному.
— И давно?
— А месяца два. И раньше бывало. Года три назад. Только попасть не смогла.
— Раздевайтесь и ложитесь.
Тут Антонина Ивановна малость растерялась — то есть она хотела попасть к врачу, уверена была, что сорвется дело, и не изготовилась специально — в баню не сбегала и рубашечку нужную не надела. Думала, сразу и на работу побегу, а на работе, известное дело, хорошая рубашка не нужна — старая четырехрублевка, на мешковину скорее похожая. А есть ведь и хорошая рубашка — восьмирублевка, тонкая такая, словно бы для невесты — и вот неудача. Сейчас, сняв кофту и сарафан, Антонина Ивановна в этой четырехрублевке свои руки и ноги ощутила как бы обрубками.
Но, посмотрев на свалявшуюся сероватую простынку на кушетке, с облегчением подумала — а ничего, и так сойдет.
Доктор Вересова потрогала там, потрогала сям, а ну язык покажите, и даже пальчиком дотронулась до него, и, успокоив Антонину Ивановну, отпустила ее — это погрешности в пище, гастритик, да вы работаете с вредностями, так вот молоко пейте на работе, а не экономьте для дома, вот вам порошки и микстура, пейте их, а если не поможет, то через пару месяцев зайдите снова.
Ну, там лето кончилось, грибы да клюква пошли, ну, там капусту засолили, к зиме изготовились, уж и дожди без продыху пошли, и тут Антонина Ивановна стала понимать, что ведь ей совсем не лучше. То есть ей и не хуже. Но и не лучше. А остался год до пенсии. Год — вроде немного. Но это — как смотреть. Если этот год вырвать посредине жизни, то, пожалуй, ничего. А если перед пенсией год, то его еще прожить следует. Что не так и просто.
Словом, Антонина Ивановна снова пошла в поликлинику.
А там произошли перемены: легкокрылая девочка куда-то вовсе упорхнула, доктор Вересова перешла на другой участок, и на пятом участке новый доктор по фамилии Доброселова.
Ожидая приема, Антонина Ивановна узнала, что доктор этот хороший, хоть и работает первый год. Доктор оказалась совсем девочкой. Она была худощава и строга.
И она стала расспрашивать Антонину Ивановну про житье-бытье, да так подробно, что Антонине Ивановне стало неловко — ведь там народишко сидит.