– Как? вы? вы ревнуете? – промолвила она наконец и, обернувшись спиной к мужу, вышла вон из комнаты. "Он ревнует!" – послышалось за дверями, и снова раздался ее хохот.
Ратмиров сумрачно посмотрел вслед своей жене, – он и тут не мог не заметить обаятельной стройности ее стана, ее движений, – и, сильным ударом разбив папироску о мраморную плиту камина, швырнул ее далеко прочь. Щеки его внезапно побледнели, судорога пробежала по подбородку, и глаза тупо и зверски забродили по полу, словно отыскивая что-то… Всякое подобие изящества исчезло с его лица. Подобное выражение должно было принять оно, когда он засекал белорусских мужиков. А Литвинов пришел к себе в комнату и, присев на стул перед столом, взял голову в обе руки и долго оставался неподвижным. Он поднялся наконец, раскрыл ящик и, достав портфель, вынул из внутреннего кармана карточку Татьяны. Печально глянуло на него ее лицо, искаженное и, как водится, состаренное фотографией. Невеста Литвинова была девушка великороссийской крови, русая, несколько полная и с чертами лица немного тяжелыми, но с удивительным выражением доброты и кротости в умных, светло-карих глазах, с нежным белым лбом, на котором, казалось, постоянно лежал луч солнца. Литвинов долго не сводил глаз с карточки, потом тихонько ее отодвинул и снова схватился обеими руками за голову. "Все кончено! – прошептал он, наконец. – Ирина! Ирина!"
Он только теперь, только в это мгновение понял, что безвозвратно и безумно влюбился в нее, влюбился с самого дня первой встречи с нею в Старом замке, что никогда не переставал ее любить. А между тем как бы он удивился, как бы он не поверил, рассмеялся бы, пожалуй, если б это ему сказали несколько часов тому назад!
– Но Таня, Таня, боже мой, Таня! Таня! – повторил он с сокрушением; а образ Ирины так и воздвигался перед ним в своей черной, как бы траурной одежде, с лучезарною тишиной победы на беломраморном лице.
XVI
Литвинов не спал всю ночь и не раздевался. Очень ему было тяжело. Как человек честный и справедливый, он понимал важность обязанностей, святость долга и почел бы за стыд хитрить с самим собой, с своею слабостью, с своим проступком. Сперва нашло на него оцепенение: долго не мог он выбиться из-под темного гнета одного и того же полусознанного, неясного ощущения; потом им овладел ужас при мысли, что будущность, его почти завоеванная будущность, опять заволоклась мраком, что его дом, его прочный, только что возведенный дом внезапно пошатнулся… Он начал безжалостно упрекать себя, но тотчас же сам остановил свои порывы.
"Что за малодушие? – подумал он. – Не до упреков теперь; надо теперь действовать; Таня моя невеста, она поверила моей любви, моей чести, мы соединены навек и не можем, не должны разъединиться". Он живо представил себе все качества Татьяны, он мысленно перебирал и пересчитывал их; он старался возбудить в себе и умиление и нежность. "Остается одно, – думал он опять, бежать, бежать немедленно, не дожидаясь ее прибытия, бежать ей навстречу; буду ли я страдать, буду ли мучитъся с Таней, – это невероятно, – но, во всяком случае, рассуждать об этом, принимать это в соображение – нечего; надо долг исполнить, хоть умри потом! – Но ты не имеешь права ее обманывать, – шептал ему другой голос, – ты не имеешь права скрывать от нее перемену, происшедшую в твоих чувствах; быть может, узнав, что ты полюбил другую, она не захочет стать твоей женой? – Вздор! вздор! – возражал он, – это все софизмы, постыдное лукавство, ложная добросовестность; я не имею права не сдержать данного слова, вот это так. Ну, прекрасно… Тогда надо уехать отсюда, не видавшись с тою…"
Но тут у Литвинова защемило на сердце, холодно ему стало, физически холодно: мгновенная дрожь пробежала по телу, слабо стукнули зубы. Он потянулся и зевнул, как в лихорадке. Не настаивая более на своей последней мысли, заглушая эту мысль, отворачиваясь от нее, он принялся недоумевать и удивляться, каким образом он мог опять… опять полюбить это испорченное, светское существо, со всею его противною, враждебною обстановкой. Он попытался было спросить самого себя: да полно, точно полюбил ли ты? – и только махнул рукой. Он еще удивлялся и недоумевал, а вот уже перед ним, словно из мягкой, душистой мглы, выступал пленительный облик, поднимались лучистые ресницы – и тихо и неотразимо вонзались ему в сердце волшебные глаза, и голос звенел сладостно, и блестящие плечи, плечи молодой царицы, дышали свежестью и жаром неги…
К утру в душе Литвинова созрело, наконец, решение. Он положил уехать в тот же день навстречу Татьяне и, в последний раз увидавшись с Ириной, сказать ей, если нельзя иначе, всю правду – и расстаться с ней навсегда. Он привел в порядок и уложил свои вещи, дождался двенадцатого часа и отправился к ней. Но при виде ее полузавешенных окон сердце в Литвинове так и упало… духа не достало переступить порог гостиницы. Он прошелся несколько раз по Лихтенталевской аллее.
"Господину Литвинову наше почтение!" – раздался вдруг насмешливый голос с высоты быстро катившегося "дог-карта". Литвинов поднял глаза и увидал генерала Ратмирова, сидевшего рядом с князем М., известным спортсменом и охотником до английских экипажей и лошадей. Князь правил, а генерал перегнулся набок и скалил зубы, высоко приподняв шляпу над головой. Литвинов поклонился ему и в ту же минуту, как бы повинуясь тайному повелению, бегом пустился к Ирине.
Она была дома. Он велел доложить о себе; его тотчас приняли. Когда он вошел, она стояла посреди комнаты. На ней была утренняя блуза, с широкими открытыми рукавами; лицо ее, бледное по-вчерашнему, но не по-вчерашнему свежее, выражало усталость; томная улыбка, которою она приветствовала своего гостя, еще яснее обозначила это выражение. Она протянула ему руку и посмотрела на него ласково, но рассеянно.
– Спасибо, что пришли, – заговорила она слабым голосом и опустилась на кресло. – Я не совсем здорова сегодня; я дурно ночь провела. Ну, что вы скажете о вчерашнем вечере? Не права я была?
Литвинов сел.
– Я пришел к вам, Ирина Павловна, – начал он…
Она мгновенно выпрямилась и обернулась, глаза ее так и вперились в Литвинова.
– Что с вами? – воскликнула она. – Вы бледны как мертвец, вы больны. Что с вами?
Литвинов смутился.
– Со мною, Ирина Павловна?
– Вы получили дурное известие? Несчастье случилось, скажите, скажите…
Литвинов в свою очередь посмотрел на Ирину.
– Никакого дурного известия я не получал, – промолвил он не без усилия, – а несчастье действительно случилось, большое несчастье… и оно-то привело меня к вам.
– Несчастье? Какое?
– А такое… что.
Литвинов хотел продолжать… и не мог. Только руки он стиснул так, что пальцы хрустнули. Ирина наклонилась вперед и словно окаменела.
– Ах! я люблю вас! – вырвалось наконец глухим стоном из груди Литвинова, и он отвернулся, как бы желая спрятать свое лицо.
– Как, Григорий Михайлыч, вы… – Ирина тоже не могла докончить речь и, прислонившись к спинке кресла, поднесла к глазам обе руки. – Вы… меня любите?
Да… да… да, – повторил он с ожесточением, все более и более отворачивая свое лицо.
Все смолкло в комнате; залетевшая бабочка трепетала крыльями и билась между занавесом и окном.
Первый заговорил Литвинов.
– Вот, Ирина Павловна, – начал он, – вот то несчастье, которое меня… поразило, которое я должен бы был предвидеть и избежать, если б, как и тогда, как в то московское время, я не попал тотчас в водоворот. Видно, судьбе угодно было опять заставить меня, и опять через вас, испытать все те муки, которые, казалось, не должны были уже повториться более… Недаром я противился… старался противиться; да, знать, чему быть, того не миновать. А говорю я вам все это для того, чтобы кончить поскорее эту… эту трагикомедию, – прибавил он с новым порывом ожесточения и стыда.
Литвинов опять умолк; бабочка по-прежнему билась и трепетала. Ирина не отнимала рук от лица.