Литмир - Электронная Библиотека

Черты характера и манеры рассматриваемого нами человека определяются присущим ему нравственным вкусом, охарактеризованным нами выше. Этот вкус заставляет его быть доброжелательным, учтивым, предупредительным и любезным, причем упомянутые качества он проявляет по отношению ко всем людям, с которыми ему приходится сталкиваться, не делая между ними никаких различий в зависимости от их богатства, известности и положения в обществе. Великий поэт чрезвычайно скромен — порой даже себе во вред, — но скромность его возникает из осознания им своей значимости, чаще всего несопоставимой со значимостью людей, его окружающих, которых поэт боится обидеть, выставляя напоказ свои дарования. По сходным причинам ему чуждо деспотическое поведение, желание возвыситься за счет других: он слишком уверен в собственных силах, чтобы черпать их в унижении окружающих. Щедрость его беспредельна и переходит зачастую в мотовство. Со стороны может показаться, будто он просто не понимает сущности денег и их роли в человеческом общежитии. На самом же деле, вращаясь среди нетленных духовных ценностей и сам их создавая, поэт привыкает ставить материальные блага ни во что и руководствуется словами Бранта: «Кто бренных ценностей взалкал — Втоптал живую душу в кал!» Щедрость — типическая черта характера великих мастеров всех эпох, и можно, не рискуя впасть в ошибку, сделать вывод о принципиальной несочетаемости в одном человеке расчетливости и прижимистости с серьезными поэтическими способностями.

Великий поэт любопытен. Им владеет страсть к изучению этого мира, но особенно ему нравится изучать человеческую натуру, присущие ей склонности, страсти, пороки, а также многообразные создания человеческого гения. Его совершенно невозможно представить себе часами сидящим перед телевизором или глотающим какое–нибудь приключенческое чтиво — он постоянно пребывает в трудах, углубляя свое образование. Замечу попутно: без фундаментальных гуманитарных познаний невозможно создать в поэзии ничего значительного при любой природной одаренности. Разумеется, непременным условием поэтических успехов является знание всей мировой литературы в ее развитии, дабы, с одной стороны, иметь возможность использовать разработанные предшественниками правила, инструменты, приемы, а с другой — избежать повторений и не попадать в дурацкое положение, изобретая заново то, что давно изобретено. К сожалению, публика привыкла к другому образу поэта, лепя его с тех богемных бездельников, которые за всю свою никчемную жизнь не прочли и дюжины книг и сами себя зачислили в мэтры, сочиняя в приступах графомании и зачитывая друг другу во время ежедневных попоек косноязычные вирши, основными отличительными свойствами которых являются невразумительность и безответственность, выдаваемые за творческую дерзость. Именно о таких виршеплетах писал Кристофоро Ландино: «Иные напишут три строчки и рады тому, что читателя поначалу привлекают их яркие краски, но потом своей немощью, неуклюжестью и худосочием эти стихи вызывают воспоминание о чахоточных или уродцах с неправильным от природы соотношением частей тела». Европейскую поэзию XX века погубил авангардизм, когда полуграмотная богемная нечисть непрерывно «экспериментировала со словом», скрывая собственную бездарность, ибо по–честному со словом она совладать не могла, а доверчивая публика и своекорыстная критика принимали все эти выкрутасы всерьез: первая — искренне, вторая — лицемерно. Что поделаешь — прав был Жорж Дюамель, когда писал: «Помни, что люди в массе своей — то есть обычная толпа — ничего или почти ничего не понимают». Этот вывод относится, конечно, не только к поэзии, но применительно к поэзии он справедлив вдвойне. Я уже отмечал в свое время, что для восприятия стихов необходимы врожденная к тому способность, правильные воспитание и образование, но данным условиям большинство населения, увы, не отвечает. К тому же и сами поэты вносят свой вклад в порчу общественных вкусов. В результате публика, которая суется судить о том, в чем не смыслит ни уха ни рыла, поддерживает на плаву бездарных строчкогонов, а те в свою очередь своими опусами окончательно сбивают ее с толку. Так что, друг мой, к образу истинного Поэта гораздо ближе образ затворника, обложившегося книгами и погруженного в ученые занятия, нежели ставший уже привычным образ расхристанного молодца, читающего нетвердым языком в кабаке свои вирши компании таких же одуревших от водки приятелей.

3

Говоря о том, что в повседневном общении истинный поэт дружелюбен, искренен и прост, я хотел бы одновременно подчеркнуть, что общение его весьма избирательно. В житейских связях поэту чужд ложно понимаемый демократизм, ибо он постоянно, хотя порой даже бессознательно, производит строжайший отбор не только среди тех, кто мог бы стать его возлюбленной или другом, но и просто среди возможных собеседников. Заслышав вялые, пресные, бессодержательные речи, поэт немедленно встает и под благовидным предлогом с достоинством удаляется. Он сознает исключительность того дара, которым его наделила природа, и спешит, насколько это в его силах, отдать ей долг, неустанно упражняя и развивая свои способности, создавая все новые и новые прекрасные произведения на потребу тех самых людей, которых вынужден избегать в обыденной жизни. Поэтом всегда и во всем руководит Долг, и потому он ограничивает себя и в наслаждениях, и в общении, ибо и то, и другое требует времени, а время приходится отнимать у творчества. Сознание того, что за плотскую радость он заплатил хотя бы одной строчкой, способно напрочь обесценить в глазах поэта саму эту радость — не случайно он так часто бывает мрачен на пиру или в объятиях возлюбленной.

Любовь к истине заставляет меня отметить здесь тот прискорбный факт, что поэту чужда умеренность, и он доходит обычно до геркулесовых столбов и в трудах, и в чувствах, и в наслаждениях. Такое стремление достигать во всем крайней меры скверно отражается на его здоровье, чему мы знаем немало прискорбных исторических примеров. С другой стороны, филистерское благоразумие совершенно не вяжется с творческим складом личности, отвергающим рационализм и предполагающим переход всех установленных людьми или судьбой границ и пределов. Однако и в пьяном угаре, и в любовных безумствах, и в наркотическом бреду поэта не покидает чувство Долга, которое либо гонит его назад в рабочую келью, либо убивает его. Все великие поэты во все времена посвящали немалую часть своей жизни безудержному разгулу, и отсюда напрашивается вывод о властной необходимости подобного времяпрепровождения для некоторых натур. Труд поэтической души непрерывен, она ни на минуту не перестает исследовать мир, подмечать связи явлений, лепить образы, открывать тайные пружины людских поступков. Этот самоистребительный процесс поэт может остановить, лишь бросившись в пучину опьянения — любовью ли, вином ли, сладковатым ли дымом гашиша. Но невозможно прервать цепь духовных усилий, соблюдая одновременно умеренность, и потому отдыхающий мэтр обязательно впадает в излишества, которые при их систематическом повторении принято именовать пороками. Однако роль пороков в жизни поэта не сводится к тому, что они дают его измученной душе долгожданную передышку, а также позволяют забыть о житейских невзгодах и нападках неразумной толпы. Ведь невозможно понять своего ближнего, обуреваемого страстями и пороками, не окунувшись самому в их водоворот; невозможно понять, почему человек поступает так, а не иначе, не познав самому притягательной силы греха; невозможно сделать осознанный нравственный выбор, понять, что хорошо, а что плохо, не отдавшись бездумной тяге к наслаждениям и не преодолев ее затем во имя творческого труда, влечение к которому живет в каждом человеке, а в поэте тем более. Дух творчества и чувство Долга везде и всюду хранят поэта, поднимают его с любого дна и возвращают к труду, проведя предварительно сквозь очистительное пламя раскаяния. Присущее поэту благородство сохраняет его и в безднах разгула нравственно незапятнанным, ибо воспрещает наносить вред своему ближнему во имя чего бы то ни было. Поэт, умеющий в любых явлениях жизни найти прекрасное, видит его, разумеется, и в пороках. Он может повторить вслед за Робертом Вальзером: «Если б не было в мире пороков и грехов, мир был бы холоден, скучен, беден. Не было бы половины мира, и, может быть, более прекрасной половины». Однако поэт сознает, что свой долг столь щедро одарившей его Высшей Силе он сможет отдать не количеством испытанных им чувственных восторгов, а прекрасными произведениями; он знает, что на грядущем Судилище его спросят вовсе не о том, скольких женщин он возвел на ложе сладострастья, сколько вин ему удалось перепробовать, от скольких блюд отведать. Кощунственно полагать, будто столь ничтожные свершения имеют значение для верховного Судии. Способность к ощущениям вложена в нас, конечно, не для того, чтобы оставлять ее изнывать в праздности, а для того, чтобы использовать ее возможно более полно, как и все прочие наши способности. Однако Высший Судия исчисляет не количество познанных нами плотских радостей, а ту степень, в какой мы, наделенные творческой силой и свободной волей, сумели выполнить свое земное предназначение.

19
{"b":"551725","o":1}