В былые времена поэзия являлась необходимым элементом медицинского (впрочем, как и любого другого) образования. В свою очередь и врачи весьма интересовались природой бесчувственности некоторых людей к поэзии, тем более что такая бесчувственность сплошь и рядом сочетается в человеческом характере со множеством других пороков, тогда как любви к поэзии обычно сопутствует добронравие. Прежние медики, во многих отношениях более прозорливые, нежели нынешние, обратили внимание также и на то, что невосприимчивость к поэзии чрезвычайно часто идет рука об руку с тяжкими телесными заболеваниями, способными до времени свести человека в могилу. В эпоху Возрождения проблема поисков органа, управляющего в организме человека интуитивным познанием и, в частности, восприятием поэзии, считалась чрезвычайно актуальной, поскольку в те времена глубокие познания в поэзии считались непременным свойством совершенной личности. Лишенный же упомянутых познаний человек не только не мог считаться совершенным, но даже и вряд ли мог удостоиться доверия сограждан в быту. «Итак, уважаемые сограждане, приступайте к занятиям искусством, чтобы приобрести уважение и хвалу, чтобы быть полезными республике», — призывал земляков–флорентийцев в своем трактате о поэзии Кристофоро Ландино. Он же указывал: «Поэзия не только снискала почет и славу отдельным честным людям, но и — в государствах со справедливым строем и у процветающих народов — всегда служила к пользе немалой, а к украшению величайшему». Точка зрения Ландино являлась абсолютно господствующей в годы Ренессанса, и отсюда понятен интерес тогдашних медиков к странной болезни, поражающей поэтическое чувствилище своей жертвы. Альфредо Карадио де Падуани считал, что указанное чувствилище помещается в той железе в мозгу, которая в нынешней анатомии именуется гипофизом. Удаляя гипофиз у осужденных преступников и пленных турок, ученый столкнулся с тем, что после этой операции объект эксперимента не мог ни сочинить, ни даже процитировать хотя бы пару стихотворных строк. Карадио де Падуани пытался исцелять от поэтической бесчувственности, прибегая к целенаправленному систематическому раздражению гипофиза музыкой и декламацией стихов, а также упорядоченным употреблением выдержанного вина. Известно, что, пройдя курс его лечения, Адриано Медичи из простого любителя стихов сделался и сам неплохим поэтом. Неизвестно, как развивался бы в дальнейшем неожиданно открывшийся дар молодого аристократа, поскольку Адриано безвременно скончался от нервной горячки, одолевшей его, видимо, в результате политических неурядиц. Карадио де Падуани между прочим заявлял, что решительно отказывается считать человеком в категорическом смысле слова целесообразно действующую двуногую особь, испытывающую, однако, отвращение к поэзии. В подтверждение такого вывода ученый ссылался на данные своих многолетних наблюдений за пациентами, чуждавшимися стихов: всем им был непонятен язык метафор, обобщающие образы оставляли их равнодушными, ритмы, услаждающие слух, внушали им лишь тоску, композиционно безупречные поэмы погружали их в тупое оцепенение. Одновременно эти пациенты, за редчайшим исключением, считали собственные желания законом для окружающих, были совершенно неспособны взглянуть критически на самих себя, тяготели к насилию и, словом, не имели важнейших родовых признаков Человека Разумного. Джанлука Чеккальди считал, что поэтическое чувствилище находится в спинном мозгу и представляет из себя особое вещество, отзывчивое на гармонические вибрации воздуха и эфира. В подтверждение своего мнения Чеккальди приводил данные о чрезвычайно высокой доле паралитиков и больных сухоткой спинного мозга среди людей, равнодушных к поэзии. Гвидо Конти, работавший в Вероне, помещал орган восприятия поэзии в том отделе продолговатого мозга, откуда исходят нервные тяжи, соединяющие продолговатый мозг с половым членом. В своем заключении он опирался на то, что среди людей невосприимчивых к поэзии весьма велика доля импотентов, а также лиц, страдающих всевозможными половыми извращениями и расстройствами. Его брат Джованни Конти, работавший в Болонье, считал чувствительность к поэзии обычным свойством всякого нормально развитого мозга, взятого в целом, ибо из его исследований, проводившихся долгие годы в анатомическом театре Болонского университета, явствовало, что у всех тех скончавшихся больных, которые при жизни, по его наблюдениям, сторонились поэзии, отмечались серьезные нарушения строения мозга, костей черепа и скелета лица, а чаще всего — и то, и другое, и третье. Любопытно, что точка зрения Джованни Конти и в целом, и даже в деталях совпала с воззрением на данный предмет жившего в XV веке в Хорасане врача и философа Абдуррахмана Герати, трактат которого «О телесной природе поэтического чувства» был создан в Самарканде при всемерном содействии султана–тимурида Мохаммеда Улугбека. Последний хоть и являлся покровителем практически всех известных в то время наук и художеств, но к исследованиям Герати проявлял особый, можно даже сказать — чрезвычайный интерес. Это, впрочем, вовсе не удивительно, так как султан отличался любознательностью и глубиной мышления. Нетрудно привести еще множество примеров подобного рода, относящихся к различным историческим эпохам, но из уже сказанного ясно: по–настоящему глубокие умы во все времена сознавали важность поэтического чувства для формирования совершенной личности и пытались постичь его природу. Очевидно также, что отсутствие восприимчивости к поэзии во времена расцвета наук и искусств отнюдь не считалось плодом свободного выбора индивидуума, поскольку здоровый человек такого выбора сделать явно не мог, а потому и нечувствительность к стихам приравнивалась к достойным сожаления физическим уродствам — таким, к примеру, как гидроцефалия, евнухоидизм или волчья пасть.
2
Итак, не беря в расчет уродцев, лишенных природой поэтического чувствилища, — а таких, заметим в скобках, в последние годы становится все больше из–за нездорового образа жизни современного человека, неправильного питания, загрязнения окружающей среды и вредного воздействия на родителей средств массовой информации, — не беря, говорю я, в расчет людей физически ущербных, рассмотрим, нет ли и других причин, порождающих ту невосприимчивость к поэзии, которой имеет глупость похваляться Ваш обделенный Фортуной приятель. Систематизируя свои размышления по этому поводу, я выделил три группы причин данного явления. Во–первых, объективные причины, связанные с физической атрофией органа поэтического восприятия. Такая атрофия представляет собой лишь слепую кару враждебной судьбы, как и все прочие телесные скорби, и от человека, можно сказать, не зависит. Во–вторых, внутренние субъективные причины, связанные с особенностями восприятия и духовного развития индивида. Наконец, в-третьих, внешние субъективные причины, порожденные особенностями развития самого поэтического искусства.
О причинах первого рода было сказано в первой части настоящего послания. Что–то добавить к этому смогут, возможно, анатомия и медицина, мы же только повторим свое обращение к человеку, которого судьба наделила хворью: ему надлежит сознавать себя больным и вести себя соответственно — скромно, почтительно и послушно, а не надуваться, как индюк, и не делать вид, будто он перерос то, что лучшие умы всех эпох считали высшим достижением человеческого гения. К сожалению, обычно жизнь подтверждает правоту Киплинга, написавшего однажды: «Такие ничтожества смеются надо всем, чему нет места в их сытой жизни». Нам же, благородным песнопевцам, остается лишь возопить словами «Ригведы»:
Сокруши, о Индра, осла,
Так гадко ревущего!
Мандала 1,1,29
Глухоту к поэзии могут, однако, породить не только врожденные физические недостатки, но и те издержки воспитания и образования, от которых и по сей день страдает большинство наших сограждан. В образовании прочно укоренилось стремление к увеличению суммы частных знаний из области точных наук в ущерб наукам гуманитарным. Тем самым развиваются низшие формы познания: познание с помощью памяти, пассивно регистрирующей некоторые факты, и рациональное познание, то есть получение некоторых выводов с помощью логических умозаключений, обычно весьма примитивных. При этом интуитивный способ познания, который один только и может привести к подлинным открытиям и который составляет суть и сердцевину творческого процесса, неоправданно и непоправимо принижается. В результате глубоко образованными людьми считаются не более склонные к творчеству, а проявившие большую усидчивость — те, чья память сумела зарегистрировать наибольшее количество фактов и нехитрых логических связей. Науки, которые развивают в юных гражданах способность к интуитивному познанию, а, следовательно, и к творчеству, в наше время считаются второсортными, не имеющими практического применения, не способствующими жизненному успеху. Отношение к ним таково, что удивительно, как это до сих пор их вообще не бросили изучать. Особого прискорбия заслуживает даже не столько пещерный уровень познаний юношества в литературе, истории, философии, элоквенции, начатках искусств, музыке, истории культуры, — главная беда в том, что ослабляется прививаемая этими науками склонность к интуитивному познанию, без которого творчество невозможно. Отсюда одновременно проистекает и ослабление способности воспринимать плоды интуитивного познания, инстинктивную подозрительность ко всякому творческому акту и его результатам. Именно из людей, нечувствительных к искусству вообще и к поэзии в частности и формируется та косая, тупая человеческая масса, которая во все времена сопротивлялась творческому преобразованию окружающей действительности и вместе с тем готова была поверить любому маньяку и пойти на любые беззакония, если ей сулили прибавку к рациону без всяких дополнительных усилий с ее стороны. И это неудивительно, ведь результат подлинного творчества, в отличие от бессовестных политиканских посулов, не вписывается в рамки простой констатации фактов, убогих умозаключений, почерпнутых из житейских будней, зазубренных прописных истин, — словом, всего того, чему учит наша школа, но чего чуждается поэзия. Приземленные умы, оглушенные, словно дубиной дикаря, нелепой мыслью о необходимости требовать непосредственной практической полезности от всяких знаний, пустили немало критических стрел в адрес классического образования, предполагавшего изучение древних языков. При этом забывалось то обстоятельство, что языки изучались не ради них самих и не ради гимнастики ума (последнее, кстати, тоже нелишне), а ради того, чтобы юношество, изучая античное поэтическое наследие в его первозданной чистоте, развивало на этих непревзойденных образцах свою способность к интуитивному познанию, стало быть, и к пониманию поэзии новейшей, а через нее — и множества других полезнейших вещей. Современный же, зараженный утилитаризмом человек полагает, будто иностранные языки изучаются для того, чтобы болтать на них с заморскими купцами о торговых сделках, а родной язык — для того, чтобы строчить инструкции и деловые письма, не делая при этом четырех ошибок в слове «еще».