Обсуждение событий дня доставило нам изрядное удовольствие, которое несколько нарушалось только мыслью о том, что время поездки неумолимо близится к концу и грядет день возвращения. Соответственно близится к концу и мое послание к Вам, друг мой; извините за многословие, но оно отчасти оправдывается большим количеством забавных и поучительных событий, вполне достойных подробного описания. Возвращение проходило столь же весело, как и само пребывание в Кенигсберге. Особенно приятной стала встреча на Белорусском вокзале, где нас приняли в свои объятия послушницы и калужский наместник Ордена Геннадий Рогов — блистательный актер, тонкий знаток литературы и просто прекрасный человек. Отнюдь не лишними оказались и принесенные ими к вагону запотевшая бутылка «Лимонной» и судок с зернистой икрой. В самом деле, рюмочка с дороги никому еще не вредила.
Несколько следующих дней мне пришлось вести довольно пассивный образ жизни, расщепляя этиловые радикалы, накопившиеся в организме в результате длительных возлияний. Затем я выбрался на радио, намереваясь сказать несколько слов своему народу от лица всего Ордена. Сделать это мне было нелегко, и представьте себе мое огорчение, когда я узнал, что эти сапожники (увы, приходится так называть и пригласившую меня весьма смазливую девицу) не сумели записать ни одного моего слова, и я вещал в пустоту. Ничего так не раздражает подлинного творца, как проявления человеческой никчемности. Недаром Генри Джеймс писал: «…Самой сильной антипатией в моей жизни была нелюбовь к дилетантам». В этом отношении я с ним совершенно солидарен. Простите меня за то, что я столь бестактно делюсь с Вами своим раздражением — извинить меня может лишь намерение немедленно завершить письмо, оставаясь при этом неизменно уважающим Вас —
Андреем Добрыниным.
Москва, 15 октября 1992 г.
ПИСЬМО 292
Дорогой друг!
Вчера вечером, отдыхая за стаканом душистого крымского муската от дневных трудов, я вздумал бросить ретроспективный взгляд на развитие литературоведения. Не могу сказать, чтобы предпринятый обзор доставил мне удовольствие, ибо критики во все времена отличались крайней тупостью, сварливым нравом и дурными манерами. Это, разумеется, находило отражение и в их писаниях. Меня, к примеру, критики по большей части хвалят, но их восторги меня совершенно не радуют, ибо хвалят они не за действительные достоинства моих сочинений и ругают вовсе не за те реальные недостатки, которые в моих трудах, к сожалению, имеются. Напрасно они надеются подкупить меня своими похвалами: я всегда утверждал и буду утверждать впредь, что все без исключения критики — это крапивное семя, бесплодная ядовитая поросль, которую необходимо вытоптать, дабы она не действовала на нервы подлинным творцам. Впрочем, я отвлекся. Так вот, распечатав третью бутылку муската, я вдруг обратил внимание на следующий факт: литературоведы, с нудной обстоятельностью выделявшие и классифицировавшие различные литературные жанры, не справились как следует даже и с этим простейшим делом, допустив в своих писаниях серьезнейший пробел. Проявив в очередной раз слепоту и бездарность, они не отметили существования такого важного и многообещающего литературного жанра, как донос. Учитывая любовь ученых людей к дефинициям, я определил бы донос как послание власть предержащим, сообщающее им о тех или иных действиях объекта доноса и направленное на искоренение последнего либо на пресечение указанных действий. Ясно, что для выполнения своих задач донос должен обладать рядом свойств, которые в совокупности призваны потрясти отупевших от будничной рутины чиновников и побудить их к действию, причем к действию воодушевленному, а не формально–казенному. Прежде всего мастерскому доносу присуще главное свойство высокой литературы, а именно яркая образность. Портрет героя доноса следует писать сочными, яркими красками, предельно выпукло, дабы власти прониклись убеждением, что это человек опасный; в то же время доносителю не должно изменять чувство меры, дабы портрет не перешел в карикатуру и не потерял тем самым свою убедительность. С такой же яркой образностью необходимо излагать перечень поступков героя, с тем чтобы косные бюрократы, возмутившись, пробудились от спячки, зашевелились и начали действовать. Доносителю должно быть присуще глубокое знание человеческой психологии, дабы употреблять именно те изобразительные средства, которые способны в наибольшей степени задеть за живое адресата, вызвать у него негодование или сочувствие. Рассказ доносителя должен изобиловать деталями, ибо художественное чутье подсказывает ему, что многословные рассуждения куда меньше воздействуют на читателя, чем яркая, точная и к месту приведенная деталь повседневной жизни. Доносителю, знающему свое дело, вообще чужды нудная риторика и морализаторские сентенции, портящие любую прозу. Его дело — создать образ, а оценивать этот образ предстоит властям. В противном случае доноситель будет выглядеть так же глупо, как художник, с увлечением объясняющий, что за предметы изображены на его полотне. В удачном доносе, как и во всяком подлинном художественном произведении, перед нами явственно вырисовывается личность автора. Прежде всего это связано с тем, что различные мастера жанра доноса используют для достижения своих, по большей части благородных, целей неодинаковые средства. Один доноситель потрясает читателя бурным обличительным пафосом, другой избирает тонкий сарказм, третий взывает о сочувствии к несправедливо обиженным, и кажется, будто видишь слезы на его глазах. Кроме того, многое говорит об авторе и сам предмет доноса: разных людей многообразные жизненные явления волнуют в различной степени, и очень часто чувствительную натуру приводит в негодование то, что воспринимается обывателями как должное.
На этом, друг мой, позвольте мне закончить свое послание. Подробнее накопившиеся у меня мысли о доносе как о литературном жанре я выскажу в капитальном труде «История доноса в контексте всеобщей истории искусств», над которым сейчас работаю. К настоящему же письму осмелюсь приложить, не желая быть голословным, образчик газетно–журнального доноса, созданный мною в соответствии с теми требованиями, которые я попытался сформулировать выше. Большинство людей, упоминаемых в приводимом ниже опыте, Вам, несомненно, знакомы; надеюсь, что Вам доставит удовольствие новая встреча с ними на этих скромных страницах. Я же прощаюсь с Вами и остаюсь любящим Вас и Ваши прекрасные душевные качества —
Андреем Добрыниным.
Коктебель, 23 октября 1992 г.
ЧЕРНЫЙ САЛОН
(приложение к письму 292)
Когда русская смута 1905 — 1907 гг. была наконец подавлена усилиями доблестных гвардейских полков, в России воцарилось обманчивое спокойствие. Народ, уставший от политических потрясений, занялся своими повседневными делами, и скудоумный император Николай Романов, желание которого править самодержавно находилось в вопиющем противоречии с его дарованиями, счел, что все происшедшее явилось лишь временным расстройством монархического государственного организма. Увы, он ошибался: хотя, с одной стороны, зловредные бациллы смуты успели весьма глубоко внедриться в сознание низших классов, но, с другой стороны, при здравом размышлении приходилось признать, что неограниченная монархия в буржуазной России отжила свой век. Вся загвоздка, как обычно, состояла в том, что мало кто хотел размышлять здраво. С социалистов, этих присяжных смутьянов, спрос невелик — они, как обычно, звали народ к топору, бомбам и забастовкам, ибо без этого жизнь казалась им пресной. Более прискорбным оказалось другое: люди, призванные, казалось бы, по должности охранять законность и порадок, также ударились в своеобразное фрондерство. Вряд ли можно спорить с тем, что лучшим способом сохранения государственного порядка является его осторожное совершенствование в соответствии с требованиями времени. Именно отставшее от времени, погруженное в застой общество является наилучшей питательной средой для всякого рода мятежей и потрясений, в то время как мудро направляемые сверху неспешные изменения парализуют злобу простонародья, — разумеется, при своевременном отсечении загнивших членов общественного организма в лице всякого рода либералов, социалистов, коммунистов, «зеленых» и тому подобных смутьянов. Однако в годы заката романовской монархии многие представители руководящего класса упорно отказывались это понимать и составляли оппозицию всяким правительственным (а значит, законным) реформам. Именно таких людей и объединил снискавший мрачную известность в обеих русских столицах салон графини Игнатьевой, или «Черный салон».