Уже во времена республики за все помянутые нами виды колдовства закон назначал тяжкие кары, до смертной казни включительно. Империя же сочла нужным еще возвысить их меру: по римской судебной практике третьего века по Р. X. за изведение человеческой жизни при содействии колдуна знатным особам рубили голову, обыкновенных граждан распинали или кидали в цирк на растерзание зверям, самого же участвовавшего в преступлении колдуна сжигали живого. Суд римский не отказывался также разбирать процессы вроде процесса писателя Апулея, который обвинялся в том, что при женитьбе его на богатой молодой вдове дело было нечисто: что он своим успехом обязан был ворожбе. Сенека мог смеяться над верой, будто колдуны способны поднимать бури, он мог называть это давно отжившей свой век глупостью; и тем не менее он же сообщает нам, как римские декурионы его времени подвергли взысканию полевых сторожей за то, что те не уберегли своего участка от заклинателей, навлекших градобитие на некоторые поля.
(Нередко также эта пагубная фессалиянка на погребении родных припадала к дорогому трупу и, в поцелуе прильнув к голове устами, грызла ее; зубами она разжимала сомкнутые уста; укусив кончик языка, висевшего в сухой гортани, она нашептывала свои тайны на холодные губы и так передавала нечестивые вести теням Стикса.) 1 Истреби колдунов, истреби безбожников.
Но если мы обратимся к представлениям о «стригах» и всякого рода других оборотнях, о летающих колдуньях или о любовной связи между людьми и неземными существами, то мы увидим, что римскому легковерию были свои границы. Как бы ни были живы подобные образы в невежественных классах – Плиний нам сообщает, например, что вера в оборотней при нем была чрезвычайно сильна среди простонародья, – в общем городской воздух был, очевидно, губителен для этих порождений народной фантазии. Няньки могли сколько угодно пугать детей рассказами про стриг, Варрон мог повествовать взрослым про аркадскую ликантропию, Апулей мог щекотать нервы своих читателей чудесными похождениями фессалийских волшебниц, хватавших даже месяц и звезды с неба, Фило-страт по особой просьбе самой императрицы Юлии Домны, супруги Септимы Севера, мог составлять житие Аполлония Тианского с ужасными рассказами о сладострастных вампирах, являющихся в образе красавиц; но городской базилике, где творился суд, все эти чудища оставались незнакомы. По крайней мере, до нас не дошло ни одной относящейся сюда строки в законах и ни одного намека на то, чтобы римскому суду приходилось в каком бы то ни было виде считаться с указанными представлениями, хотя бы даже в виде репрессий, могших вызывать случаи народного самоуправства. Что же касается любовных отношений между людьми и небожителями, то римскому суду не приходилось даже разбирать, возможны они или невозможны; если бы они были и возможны, они все же его нисколько не касались. Те женщины, любовницы Юпитера, о которых упоминает Сенека, могли бояться только громов Юноны: по римскому праву, закон нисколько не имел поводов интересоваться какими бы то ни было любовными похождениями свободных женщин и разбирать, с кем они состоят в связи. А «театральное богословие» не позволяло видеть тут и оскорбления для отца богов. Впрочем, и все образованное общество не слишком увлекалось подобными рассказами. По крайней мере ни у одного из языческих писателей мы не находим попытки пролить какой-нибудь свет на это дело и разобрать физиологию такого рода смешанных браков. Какое тело у олимпийцев, какое у него строение, какие его свойства – над этими вопросами никто в языческой древности серьезно не задумывался. Кто верил в олимпийцев и в божественное происхождение Ромула, тот верил не размышляя. У тех же, кто размышлял о природе божества, подобные вопросы совсем не поднимались.
Таковы были представления о волшебниках и волшебстве в римской культуре, когда в IV в. культура эта из языческой окончательно обратилась в христианскую, когда церковная христианская организация была, наконец, объявлена самим государством единственною законной руководительницей духовной жизни общества и была призвана следить не только за нравственным поведением граждан, но и за правильностью их образа мыслей по всем соприкасающимся с религией вопросам. Какое же положение заняла в интересующей нас области эта новая мировая сила, которой было суждено явиться свидетельницей гибели империи на западе Европы и стать ее душеприказчицей?
На это следует ответить так. Вопрос о волшебстве для церкви не находился в сколько-нибудь близкой связи с основными истинами христианской религии, и потому, работая над установлением своей догмы, она не имела причин его касаться. Как известно, ни один из Вселенских Соборов не уделил ему никакой доли своего внимания. Для церкви, несомненно, всякое обращение к волшебству являлось грехом – и одним из самых тяжких грехов, какие мог совершить истинный христианин, – грехом, граничившим с отпадением от веры. Но так как греховность всякого деяния для христиан искони определялась намерением человека, то, налагая за всякую попытку волхвовать строгие кары, церковь все же не имела при этом повода высказываться «учительно» о вере в реальность колдовства. Таким образом, все, что дошло до позднейших времен от древней церкви в этой области, представляет собой лишь мнения отдельных христианских писателей, и мнения эти, естественно, носят на себе печать своего века. Не надо забывать, что в умственном отношении римские христиане и римские язычники были детьми одной и той же цивилизации. И христианские писатели не ведали другой общеобразовательной школы, кроме все тех же «училищ красноречия», которые для всей эпохи представлялись единственно мыслимым путем к более тонкой умственной культуре – настолько, что даже после окончательного своего торжества церковь не нашла возможным ничего изменить в их строе. А кто из христиан хотел подняться выше, кто задавался целью усвоить себе приемы философского мышления о вещах, тот им учился опять-таки у тех же языческих философов, которые, как мы сказали, с III века ушли с головой в демонологию. Конечно, христианин на все, что он читал под руководством «грамматика», «ритора» и «философа», глядел своими собственными глазами. Так, признавая вместе с веком, что Апулеево или Ямблихово учение о демонах, как о свершителях чудес, представляет собой самую правильную из систем языческого «физического богословия», христианин отводил существам такого рода совсем не то место в мироздании, какое отводила им философия. Тогда как философия видела в демонах служителей богов, которым эти владыки мира поручают творить на земле свою волю, христианин, низводя и самих языческих богов на степень демонов, всем им отказывал в малейшей искре божественного начала. Для него не было сомнений, что если демоны с их чудесами и представляют собой мировую реальность, то с точки зрения религии они могут являться лишь теми падшими, преступными, лживыми, злыми ангелами, о которых упоминает Библия. И точно так же, заучивая в школе красноречия поэтов, которые все были преисполнены сказаниями о чудесах богов и подвигах героев, христианин относился к ним, конечно, с гораздо большей критикою, чем язычник. Если и образованные язычники никогда не считали возможным верить всему, что говорила о богах их школьная литература, то христианин, не связанный пиететом к национальной религии, гораздо большее количество сказаний о богах прямо отбрасывал в область «нелепых, неискусно выдуманных сказок»; известно, какою популярностью у христианских писателей пользовалось рационалистическое объяснение мифологии, созданное Эвгемером. И тем не менее, старая языческая демонология успела проникнуть в молодое христианское миросозерцание, приняв только гораздо более мрачную окраску. Прав был бл. Августин, когда он с горечью говорил о том, какое действие на ум производит риторическая школа, «где опьяненные вином поэтической лжи наставники им же упаивают учеников», и как бывает трудно даже в ковчеге церкви освободить душу от впитанных еще на школьной скамье ложных понятий и предрассудков. Он сам в своем учении о демонах и волшебстве служит тому одним из наиболее убедительных примеров.