Танкисты объяснили тем мужикам, которые им показались потолковее, что горючее у них кончается и ночью они ждут самолеты для заправки. Посовещавшись с народом, решили укрыть машины в густой лесопосадке под соседней Максимовкой, до которой всего–то километра четыре ходу. Мужики пообещали танкистам–освободителям помочь скатать бочки с бензином, если парашюты пораскидает ночным ветром…
Наступил вечер. Уже смеркалось, когда в хату постучались трое румын и слёзно попросили бабушку взять их на постой. Как ни моргал ей деда, откажи, мол, но она пустила их. Зажгли каганец из гильзы малокалиберной пушечки, бабуля накормила картошечкой на постном маслице изнурённых голодными ночными переходами румын, напоила молоком и уложила спать на свежей ячневой соломе в углу у печи, там, где стоят рогачи (ухваты на длинных рукоятках). Карабины захватчики поставили тоже в углу вместе с рогачами.
Глубокой ночью снова загрюкали в дверь: «Открой, Петровна, пусть враги выходят, будем их решать…». Бабушка признала Хвэдира и Юхыма.
— Вы шо, сказылыся, чи шо? Воны ж додому йдуть!.. — увещевала их бабуся. Но силы были неравны и удары топора в дверь убедили бабушку и дедушку отдать дезертиров Юхыму и Хвэдиру.
Тут надо сказать, что наши родные полицаи Юхым и Хвэдир всё лето распускали слухи, что они тайные партизаны, а в полицаи пошли для маскировки. Видно, оправдывая партизанское звание, они скрутили трёх сонных румын, шутя отобрав карабины. Потом через несколько дней люди, по–конски брызжа слюной, рассказывали, что якобы партизаны отвели румуняк, верещащих как поросята, на шестое поле, за большую лесопосадку, и спихнули в яму скотомогильника. Вслед им стрельнули несколько раз из их же карабинов…
По полю, неотвратимо затихая, вроде долго ещё неслись стоны из шестиметровой ямищи…
Под утро действительно прогудели в высоте вызванные в данный квадрат наши самолеты, но, боясь демаскировать танки, груз скидали без осветительных ракет, да и бочки разбросало километров за шесть, почти под Антоновку. А когда танкисты, слив остатки горючего в один танк, стали объезжать кукурузные поля в поисках бочек, бензина в зарослях кукурузы не оказалось. Бочки тщательно попрятали ушлые да запасливые.
С рассветом над Максимовкой зароились «Юнкерсы», а через час уханье их бомб прекратилось. Затем затарахтели мотоциклы. Сумел ли кто из танкистов затаиться в кукурузе до ночи, никто не знал, но говорили, что танки отстреливались до последнего снаряда…
Тут же в хутор понаехало до черта жандармерии, и фрицы в момент дознались, что повешен полицай Васыль и брошены в скотомогильник румыны.
Расстреливая Юхыма и Хвэдира, рыжеволосый и лопоухий немецкий офицер поблагодарил их картинно за уничтожение союзников–дезертиров.
— Малчики! — старательно выговаривал он. — Я приказал вас расстреляйт за трусость и за ложь. Партизан это тот, кто партизан с первый день войны. А вы симулянты…
Спустя несколько дней некоторые бабы защеголяли в косынках из парашютного шелка. Дед Калистрат плевался им вслед, но не больно поплюешь против ветра. Сеньке запомнился на эту тему поздний разговор деда и бабули. Они часто беседовали, отходя ко сну.
— Слышь, мать? Горовые, Иван да Яков, больше всех укатили бочек. Знаешь, думаю, сгорят они в адском пламени на том свете. Попомни мои слова, всё искупить придётся, когда оно свою армию пришлет… Спаси, Господь, ратников невинных!..
Конечно, он сказал все это по–украински: колы воно свою армию прыгонэ…
— Ой, Господи, когда же эта напасть кончится. Люды з глузду зъйихалы, йий–богу!..
Сенька тяжело ворочался в уютном закутке за большой отопительной печью (по–украински «груба»), источавшей зимой драгоценное тепло почти до утра. Он никак не мог допустить, что его крёстный, дядя Яша Горовой, сделал что–то непотребное, как то следовало из тональности разговора стариков.
Неверующим считал себя дед, а всё же имя божье стал нередко на всякий случай поминать в дни войны, боялся за сыновей своих. Хоть и отплакали по Георгию, но надеялись, что выплыл он на берег Констанцы, хорошо плавал и был во всем не дурак, учитель ведь. А про Сашку малого и подумать плохое страшным казалось, забрали его в июле 41‑го с неполными семнадцатью, даже девчёнки еще не заимел Сашок.
Через несколько дней Калистрат Гордеевич поехал с внуком в поле за топливом. В степи простирались до горизонта бывшие колхозные угодья. Часть из них селяне с согласия фельдкомендатуры нарезали на большие, по 2–3 гектара, огороды, засеяли их в основном кукурузой и подсолнухом. Но много земли осталось невозделанной, а природа не растерялась и пустоши буйно заросли кураём, он же перекати–поле, осотом, буркуном и невиданной мощи полынью и чернобылем. Деда, хотя ещё стояли теплые деньки, начал уже наведываться в поля, заготавливая полынь на зиму. Хуторяне каждую зиму шастали по лесопосадкам, на стыке которых с полями всегда до войны обильно росли сорняки, заготавливая полынь, стебли которой достигали толщины детской руки. Ее рубили, по всякому ломали и тачками или вязанками увозили и уволакивали пахнущее степью и небом добро, чтобы зимой жарко топить печи.
Интересно ходить с дедом в топливные походы, слушать его рассказы про русско–японскую войну, про дядьёв Георгия и Сашку, несомненно, героев, несомненно, где–то поблизости бьющих фрицев. А как деда сворачивал самокрутку, артистически набирая из холщового кисета самосад собственного приготовления! Дед практически не курил. Дома ему запрещала бабушка, да и некогда было заниматься баловством. А в топливных походах за полынью дедуля разрешал себе расслабиться, чего никогда не делал в походах за кизяком.
А как приятно, горько пахли клёны, когда Сенька с дедом заходили в тень лесопитомника отдохнуть и остыть от неукротимого еще солнца. Что за удовольствие пробежаться по шуршащим, сбитым осенними утренниками кленовым листьям, по ковру нежных акациевых, по огненно–жёлтому покрывалу осокоревых. Деревья в питомнике росли раздельно, вот там — только гледичия, вот там — исключительно орех, а вот там — молодые топольки.
— Смотри, Сенька, — шепелявил беззубо Калистрат Гордеевич, — смотри, какие довоенной посадки козачки!..
Растёрши в ладошке пахучий ореховый лист, всласть надышавшись тёрпким духом благородного дерева, Сенька пробежал по просеке между клёнами и тополями. На опушке лесопитомника, где раскинулось ещё одно дикое поле, отчеркнутое кукурузными зарослями слева у горизонта, он увидел знакомую картину бескрайнего полынного моря с проплешинами черной земли, с гордыми одинокими фигурами высоченных будяков и с непонятными белыми пятнами кое–где на черной земле и на стеблях темно–серой полыни. Сенька подбежал и понял, что это белые бумажки, как кусочки газет. Схватив один такой листок, он понес его деду.
Боязливо осмотревшись, Калистрат Гордеевич далеко отнес от глаз руку с листовкой, ибо не захватил очки, и стал трудно читать сводку Совинформбюро, надежно спрятав её затем в карман поношенного фрицевского кителя с выпоротыми погонами и лычками, чтобы почитать дома бабушке.
— Никому не говори про эту бумажку! — почему–то шопотом внушал Сеньке дед, когда вдруг позади них послышался легкий шум, на который они испуганно оглянулись. Из зарослей волчьей ягоды, чьи кусты вольно разрослись за плантацией кленочков, вышел измождённый голодом наш танкист. Правой рукой он тяжело махнул топливо–заготовительной бригаде, приглашая подойти.
— Ну вот, батя, — глухо проговорил красноармеец по–кацапски, — кажись, я один уцелел. Увидел, как вы листовкой нашей интересовались, и подумал, что не сволочи.
Оказалось, ему удалось избежать плена, когда жандармы прочёсывали лесопосадку под Максимовкой, поскольку в момент немецкой атаки он сидел в зарослях, извините, по большой нужде, и вот уже с неделю хоронится в питомнике, ожидая подхода фронта. Воду берет из старого колодца около заброшенных теплиц, а вот поесть ничего нет, две случайно завалявшихся в нагрудном кармане галеты тянул три дня.