Изаура Петровна подкралась к беседке и уселась напротив меня. На ней было умопомрачительное бирюзовое платье с глубоким декольте, откуда свежо и сонно выглядывали изумительных очертаний груди. Лицо печальное и чуточку торжественное, словно она собиралась сообщить о задержке месячных.
— Витенька, друг мой, — робко заговорила Изаура Петровна, — объясни, пожалуйста, в чем дело? Неужто я тебе совсем не нравлюсь?
— Что вы, Изаура Петровна, вы роскошная женщина. О такой можно только мечтать. Но ведь вы замужем за Леонидом Фомичом. Я думать ни о чем таком не смею. Не понимаю, как вам–то не страшно.
— Мои страхи, Витенька, давно в прошлом. Относительно нашего брака я не строю иллюзий. Не я у него первая, не я последняя. Мы с тобой, голубчик, оба обречены. Ты сегодня ночью сделал большую ошибку. Было бы хоть что вспомнить.
— Почему вы считаете, что обречены?
— Господи, какой простак, а еще писатель. Оболдуй есть Оболдуй, чудовище с гипертрофированным самомнением. Сейчас ты ему нужен, и мной он пока не натешился, но это все вопрос времени. Для него люди, Витенька, все равно что туфли. Только в отличие от других людей он старую обувь не выбрасывает, а сжигает. Чтобы никому уже не досталась.
— По–моему, вы преувеличиваете, Изаура Петровна. Что значит сжигает? В крематории, что ли?
— Как придется. — Красавица беззаботно улыбалась, глядя на меня с материнским превосходством. — Можно в крематории, можно в котельной. Можно растворить в кислоте. У Оболдуюшки много способов избавиться от старья.
— И, зная все это, вы согласились выйти за него замуж?
— Мы даже в церкви венчались, — с гордостью сообщила Изаура. — Как же, это модно. Некоторые из них крестятся по нескольку раз. Считается хорошей рекламой… Согласилась я, Витенька, потому же, почему и ты согласился. Дескать, вдруг пронесет, а денежек подкалымлю. Теперь знаю, не пронесет. И ты, Витенька, не надейся. Он следов не оставляет.
От ее обычной игривости не осталось и следа, рассудительная речь текла грустно, как на похоронах. На наших поминках. Ну, меня она не напугала, нет, не хватало еще верить на слово многоликой профессионалке. Правда, волчонок тоски заскребся под сердцем, но он и без того копошился там третью неделю.
— Сударыня, — начал я с унылой гримасой, — все, что вы говорите, тем более наталкивает на мысль, что нам лучше поостеречься. В доме полно ушей и глаз, ну как донесут?
— Успокойся, он и так все про меня знает. Только я ему не болонка ручная… Витенька, а может, у тебя другая ориентация? Вроде непохоже. Глазенки–то масленые.
— Я нормальный… Всегда готов соответствовать, но…
— Витька, сволочь! — вспылила Изаура Петровна. — Не хватало еще, чтобы я навязывалась. Кто ты такой? Я с клиентов по пятьсот баксов в час брала, и считалось дешево. А ты тут будешь целку из себя строить.
— Никого я не строю, Изаура Петровна. Почитаю за честь, что обратили внимание… Только вы девушка отчаянная, беззаветная, а я мужичок трусоватый, привык жить с оглядкой. Но коли твердо решили, давайте устроимся где- нибудь в городе, подальше от соглядатаев.
— Еще чего! — фыркнула Изаура. — По свиданиям мне бегать некогда, я мужняя жена.
Около беседки, словно ниоткуда, возникла сгорбленная фигура садовника Пал Палыча, разговор наш прервался. Но я понимал, что пока она не удовлетворит свой каприз, не оставит в покое. Что подтвердил свирепый, какой–то голодный взгляд, которым Изаура одарила меня, убегая.
Пал Палыч перегнулся через перегородку беседки и на английском языке попросил сигаретку. В который раз я ответил (по–русски, моих знаний английского не хватало, чтобы свободно болтать), что нахожусь в завязке, поэтому не ношу сигарет.
— Да, да, естественно, прошу прощения, — забормотал Пал Палыч, пугливо озираясь. Он явно хотел сказать еще что–то важное, но не решился, заметив двух охранников с автоматами, совершающих обход территории. Еще раз извинился неизвестно за что и сгинул в кустах можжевельника.
С некоторыми здешними обитателями, и в первую очередь именно с Пал Палычем, бывшим профессором юрфака, у меня уже сложились приятельские отношения, которыми я очень дорожил. Вживание в незнакомую среду, точнее выживание в ней, предполагает такого рода контакты. Человеческий фактор, как любил говаривать Горби, подписывая разорительные соглашения с иноземцами. С Пал Палычем мы сошлись на том, что оба испытывали ностальгию по разрушенной великой цивилизации, которую демократы прозвали совковой. Литература, музыка и даже многажды преданная анафеме сталинская архитектура — все, все вызывало у нас сопли умиления. Пал Палыч был старше почти вдвое и сперва думал, что я над ним посмеиваюсь, но когда убедился в моей искренности, чуть не прослезился. Сказал с горечью:
— Ох, Виктор, хотел бы я, чтобы мой сын вас послушал.
— А что с ним? — спросил я, заранее угадывая ответ.
— Ничего особенного. Торгует тряпками в бутике, меня считает мастодонтом. Правда, когда Леонид Фомич взял меня садовником, снова зауважал. А мне такое уважение…
— Пал Палыч, а как вы познакомились с Оболдуевым?
— О-о, курьезный случай, но не могу рассказать. Не мой секрет…
Как все истинные интеллигенты минувшей эпохи, он был пуглив и трепетен, на его лице словно навеки застыло выражение: ох, придут за нами, не сегодня–завтра обязательно придут. Повсюду им мерещилась кожаная куртка чекиста или, как нынче, окровавленный нож бандита.
По–доброму отнесся ко мне и управляющий поместьем Осип Федорович Мендельсон. Старательно изображавший чопорного англосакса, на самом деле был он из обрусевших немцев с солидной примесью удалой еврейской крови. Первые дни я его сторонился, полагая не без оснований, что о каждом моем неверном шаге он непременно доложит хозяину, но как–то вечером в каминном зале мы неожиданно разговорились за пинтой горьковатого эля, попахивавшего дымком. У нас нашлись общие интересы: и он, и я в свое время отдали дань учению Рериха — Блаватской, потом разочаровались в нем, и сейчас оба тяготели к традиционным христианским ценностям. Меня поразило, когда он небрежно, вроде бы ни к селу ни к городу заметил:
— Вы, Виктор Николаевич, умеете ловко приспосабливаться к собеседнику, меняете типажи, но не утруждайте себя понапрасну. При дворе господина Оболдуева это ни к чему.
— Что вы имеете в виду, Осип Федорович? — растерянно спросил я, задетый не столько смыслом фразы, сколько озорной искрой, блеснувшей в черных глазах.
— Да уж то, Виктор Николаевич, что, как ни силься, судьбу не объедешь на кривой. Господин Оболдуев для всех нас и есть общая судьба.
— Допустим, так. Но с чего вы взяли, что я меняю личины?
— Не смущайтесь, Виктор, это естественно. Кто не умеет приспосабливаться, тот для жизни непригоден. Бракованный материал. В соответствии с законами природы и звери, и рыбы, и растения — все так или иначе маскируют свою истинную сущность. Меняют цвета, запахи, даже размеры… Завел я речь об этом единственно из дружеского чувства, чтобы вы поняли: здешнее наше положение не требует дополнительных усилий для самосохранения. Напротив. Чем натуральнее будете себя вести, тем скорее заслужите расположение Леонида Фомича.
— Это так важно — заслужить его расположение?
— А как же! — Мендельсон посмотрел на меня так, будто пытался понять, не шучу ли я. — Во–первых, он нам платит. Во–вторых, никому я не пожелал бы испытать на себе его гнев. Всегда, разумеется, справедливый, но ужасный.
В таком духе, с затейливым подтекстом протекали все наши беседы, даже на отвлеченные темы, допустим о некоторых христианских догматах, которые мы трактовали по–разному. Осип Федорович был непростой человек, мне ни разу не удалось заглянуть в его прошлое, где, вероятно, было много темных пятен, если судить по случайным оговоркам. Вдобавок он, конечно, наушничал, но это как бы входило в обязанности управляющего, тут не на что было обижаться. Но погубить меня он не хотел, в этом я был уверен. Захоти, не сомневаюсь, давно сделал бы.