— Читай! Читай!
— «Возглавляющему колхоз, — читал Молодцев, — Молодцеву. Заявление. Прошу освободить меня от обязанностей члена вашего колхоза, а также вернуть моих двух коров, четырех кур и одного теленка. Целую ручки. Матрена Крынкина».
— Это чьи же ручки она целует? Твои, что ли? Ай да Молодцев!
— Ай да заявление!
Все собрание каталось по траве от хохота. Даже скептик Жеребцов, и тот хохотал.
— Это заявление, — продолжал Молодцев, — смешение двух стилей: стиля канцелярского и стиля любовных писем. Ясно, что безграмотная Матрена не могла его ни составить, ни написать. Но самое смешное кроется не в заявлении, а дальше. «Что же, Матрена, — спрашиваю я Матрену, — значит, ты выходишь из колхоза?» — «Нет, не выхожу», — отвечает она. «А в этом заявлении написано, что выходишь», — я показываю ей заявление. «Мало ли что там написано», — говорит она. «Значит, не выходишь?» — «Не выхожу». — «Так это заявление можно порвать?» — «Нельзя!» — «Кто же его написал?» — «Не знаю». — «Где же ты его взяла?» — «Не знаю». — «Тебе его кто–нибудь передал?» — «Не знаю». Так я ничего и не добился. Кто же, по–вашему, его написал?
— По–моему, поп, — сказала Катерина Оседлова.
— А по–моему, кулак Петухов, — сказал председатель собрания.
— А по–моему, — вмешался Жеребцов, — это написал сумасшедший баран. Идемте. Стоит ли тратить время на разбор писем сумасшедшего?
— Стоит, — сказал товарищ Молодцев серьезным тоном. — Заявление это смешно. Но писал его вовсе не сумасшедший. Писал его классовый враг. Наши враги не спят, нам известно, что они что–то предпринимают. Первый их шаг оказался неловким и смешным, но мы должны быть готовы к тому, что дальнейшие шаги их окажутся не столь смешными и не столь неловкими.
— Правильно, — ответило собрание.
Глава двенадцатая
Колхоз двигается вперед на всех колесах всех своих машин. Вперед! Вперед! К полному поражению кулаков, к полной победе!
О, колхоз, о, фундамент социализма, о, сумма построек и работа людей, ты еще здесь с нами, но ты уже в будущем, и мы видим, как цветет твое настоящее и будущее, твое будущее приближается к нам.
Твои колхозники еще обыкновенные крестьяне, еще бедняки и середняки в своих лаптях и рубахах, еще наделенные чувством собственности, но уже люди растущего сознания, строители социализма, еще с внешностью крестьян Ивана Грозного, еще со своими рыжими бородами и грязными портянками, но уже управляющие машинами, уже понимающие явления природы, еще люди настоящего, но уже люди будущего! Колхозу три месяца. Этим полям и этим постройкам. Три месяца — это не тысяча лет. И, в отличие от старой деревни, которая создавалась в течение тысячелетий, новая деревня создалась в каких–нибудь три месяца.
Вот колхозники выходят на работу. Люди и машины выходят, они идут совсем не туда. Они идут мимо своих полей, слышно, как растет их рожь, мимо своих полей. Они идут мимо своих огородов, слышно, как цветут их подсолнечники, мимо своих огородов. Мимо! Мимо! Мужчины с лаптями, женщины с палочками для полки. Мимо! Мимо! Старики, передвигая потными ногами, молодежь, распевая во все горло. Они идут. Куда же они идут? Они приходят. Куда же они приходят?
Три маленьких поля, похожих на три лоскутка, и маленький огород. Эти поля и огород, поля и огород единоличницы, беднячки Сверловой. Она, веселая и кланяющаяся, выходит к ним навстречу с толпой своих ребятишек. Она кланяется и благодарит, благодарит и кланяется. Но кому же из них кланяться и кого благодарить? Их так много, если каждому сказать по благодарности, на это уйдет день. Нужно сказать всем сразу. Но как сказать? Но что? Она не умеет говорить со всеми сразу. Но тут ей на помощь приходит Гришка, ее сын, пионер. Тоненькими ножками и ручками он взбирается на дерево и принимает вид маленького оратора.
— Товарищи, — говорит он, — разрешите поблагодарить вас за ту коллективную помощь, которую вы принесли нам. Да здравствует наш колхоз — друг бедняков! Ура!
— Ура! — И вот колхозники снимают его с дерева. Целый лес рук снимает, качает его. Как мяч, он летает над толпой. Но пора начинать работу. И работа начинается на лугу и на огороде. Трава, которая занимала вертикальное положение, в каких–нибудь два часа приняла горизонтальное положение. Вся трава. Впрочем, теперь это была не трава, а сено. Десятки развернутых плеч, десятки рук справа налево, справа налево, десятки сверкающих кос, справа налево, и несколько веселых сенокосилок, и дело было сделано, трава единоличницы Сверловой скошена. Остается сгрести и собрать в копны, но это нельзя сделать сразу, нужно обождать, пока высохнет трава, пока трава превратится в сено. И такое же зрелище представлял огород единоличницы, десятки согнутых спин, десятки быстрых рук, и гряды были выполоты, морковь и редька были продернуты. Теперь огород единоличницы Сверловой мог заткнуть за пояс любой огород любого кулака. И каждая выполотая травка сопровождалась шуткой. И вот одна шутка переходит от гряды к гряде, от человека к человеку:
— Это мы полем кулаков. Еще несколько усилий, и выполем.
Веселая помощь!
Работа на лугу и в огороде закончена. Можно идти. Но кто–то вспоминает про двор единоличницы. Может, нужно прибрать во дворе, привести в порядок. И все идут во двор.
Этот двор заканчивался смертью двора. Он разлагался, как труп собаки. Дом валялся на земле, и заборы, перестав быть заборами, протягивали свои худые доски, как руки, протягивали свои худые доски. Одинокая корова тоскливо мычала во дворе, и ее мычание было похоже на зевоту. Казалось, весь двор зевал всеми своими частями, всеми своими постройками. Но только они вошли во двор, как двор изменился. Присутствие работы способно изменить все. И двор уже не мычал, корова не мычала, а удивленно смотрела на работающих. Работа, работа, лучшая помощь — это помощь работы. И вот забор убрал свои худые доски, как человек убирает руки. Забор был как всякий забор. Теперь он был уже не горизонтальный забор, а стоял вертикально, как ему и надлежало. Быстрыми ударами топоров они поправили крышу, прибили болтающиеся ставни, подняли крыльцо. И дом принял из лежачего сидячее положение.
— К сожалению, его нельзя поставить, — сказали колхозники, — для этого его бы пришлось построить снова.
— Очень, очень хорошо, — приговаривала Сверлова, — я и не знаю, как вас благодарить. Не умею.
Они прощаются с ней и уходят помогать другим дворам, нуждающимся в помощи.
— Когда тебе понадобится помощь, — говорят они ей перед уходом, — приходи к нам. Сделаем.
И удивленная Сверлова остается со своими ребятишками в неузнаваемом дворе, любуясь своим огородом и своим сеном. Только теперь она начинает удивляться, до этого она помогала им и ей некогда было удивляться. Но теперь она вспомнила, что забыла удивиться. И вот она удивляется всем своим существом.
— За что? — спрашивает она.
— Что за что? — спрашивают дети.
— За что же они помогли мне? — говорит она. — Ведь я им не сделала ничего. Не заплатила им. Не помогала. За что же? За что?
И вдруг заплакала.
Теперь наступила очередь удивляться детям.
«Почему же она плачет, — размышляли они, — когда нужно радоваться?»
— За что? За что же? — плакала она. — За что они помогли мне?
— Как за что? — удивленно ответил сын, ответил пионер. — За то, что мы бедняки. Колхозники — друзья бедняков.
А колхозники между тем идут дальше. От двора к двору, мимо дворов кулаков и зажиточных, к дворам и огородам бедняков, нуждающихся в помощи. Эта помощь походит на наступление. Помощь бедняку — это и есть наступление на кулака. Самое опасное наступление. Каждое хозяйство бедняка, в котором они побывали, которому они помогли, было ударом по кулаку, страшным ударом, после которого нелегко будет встать, после которого нелегко будет справиться. Вот они приходят в один двор бедняка, помогают, полют, косят, рубят, поправляют. И этот двор уже не двор, а удар по кулаку. Приходят в третий двор бедняка, и третий двор — третий удар. Четвертый двор — четвертый удар, пятый — пятый, шестой — шестой. Сколько дворов, столько и ударов.