Максимка перелез через изгородь и руками стал разбрасывать снег. Когда удалось поднять овец, сначала одну, потом другую, выгнал их из дворика на бесснежное место, за юрту.
И тут увидел, бабушку.
Вся покрытая куржаком, с черным задубевшим лицом, согнувшись в седле, она медленно приближалась к юрте и совсем не с той стороны, откуда ее ждал Максимка. Она ехала с верховьев Керулена. Лошадь едва брела, а за лошадью по следу, как усталые собачонки, брели две баранушки.
«Где же остальные, ведь их много было?» — подумал Максимка и кинулся навстречу бабушке. Но она какая-то странная была. Не улыбнулась, как всегда, ни одного слова не сказала Максимке, вроде бы даже не заметила его.
Лошадь подошла к юрте. И снова Максимке странным показалось, что бабушка не слезла с седла, а как-то сползла. Постояла немножко и, выставив руки вперед, растопырив их, как слепая, пошла к двери. Сделала шаг, другой, третий… Максимка открыл дверь. Бабушка кое-как добралась до лежанки и упала на нее.
— Бабушка! — стал трясти и дергать ее за рукав Максимка, но она не шевелилась, только один раз приоткрыла глаза и снова закрыла.
Максимка заплакал.
И тут послышался надрывный вой мотора. К ним кто-то ехал. Максимка выскочил за дверь.
К юрте приближалась машина. Вот она подкатила к самой двери. Из машины выскочил дедушка. Он сразу подхватил Максимку на руки, прижал его к себе.
— Ну, как вы тут? — громко спросил он. — Живы?
Максимка ничего не успел ответить. В темных и веселых дедушкиных глазах появился испуг. Крепкие руки ослабли. Дедушка опустил Максимку на землю, поглядел на трубу без привычного и зовущего голубого дымка, на четырех овечек, сиротливо стоявших возле дворика, на коня, свесившего понуро большую голову и мокрого ото лба до копыт, торопливо шагнул в юрту. За ним — шофер. Когда туда вошел Максимка, дедушка и шофер, сняв шапки, стояли над бабушкой. Она лежала прямая и спокойная.
У дедушки по лицу текли слезы. И он, такой большой и сильный, батор, не стыдился их. Закрыв лицо широкими ладонями, дедушка стал покачиваться. Максимка понял: бабушка умерла.
Долгое столетие прошумело над головой старой Цэрэнлхам. Свою многотрудную жизнь она закончила там, где заканчивали ее предки, в степи, в юрте.
Глава шестая
Как-то вечером, за чаем, Лодой сказал:
— Наверное, хватит вам задыхаться в пыльном городском воздухе. Не пора ли проветриться?
— До Халхин-Гола? — спросила Алтан-Цэцэг и выжидающе посмотрела на отца.
— Думаю, что гостю не бесполезно будет побывать на самом краю монгольской земли, известном после тридцать девятого года всему миру.
Я, конечно, не возражал. Более того, давно ждал этого предложения.
На шустром газике утром мы выехали из города. Желтое шоссе убегало сначала на северо-восток, чтобы чуть позднее повернуть строго на восток. Шоссе было настолько прямым, что, казалось, какой-то батор-великан из огромного лука пустил стрелу, и она, улетая, своим хвостом прочертила в степи бесконечную черту, которая стала затем дорогой.
Переехав Северный мост через Керулен, мы остановились и вышли из машины, чтобы попрощаться с городом и набрать воды. Отсюда город снова казался большим белым кораблем, плывущим в бушующее море, По берегу реки важно и величаво вышагивали тонконогие журавли. В глубоком и прозрачном небе, не взмахивая крыльями, кругами плавали белоголовые орланы. С востока, с синеющей гряды невысоких холмов, прилетел тугой и горячий ветер. В этой степи было такое раздолье и такой простор, что, казалось, одолевать его и жить в нем могут только богатыри.
К полудню солнце начало так поджаривать, что голубое небо поблекло. Стали появляться миражи, которые у меня, давно отвыкшего от этих чудес природы, вызывали странное ощущение. Видишь: дальний холм с легкостью пушинки отделился от земли и поплыл, качаясь на голубых упругих воздушных волнах. Подъезжаешь ближе, холм — сплошная каменная глыба — аккуратно садится на место. А то вдруг видишь речку или озеро. Потом все исчезает.
— Хочу пить, — сказал я.
Вода, взятая нами в Керулене, нагрелась и не утоляла жажды. К тому же ее надо было беречь для машины, которая то и дело начинала самоварить.
Алтан-Цэцэг сделала знак шоферу, и тот свернул с дороги. Сразу за «плавающим» холмом оказались юрты — стоянка чабанов.
Подъехали к крайней.
Гостеприимная хозяйка напоила зеленым чаем и сразу исчезла жажда.
— Халхин-Гол далеко? — спросил я хозяйку, когда Алтан-Цэцэг сидела уже в машине, поджидая меня.
Хозяйка посмотрела на наш газик-вездеход и ответила:
— Близко.
Ответила истинно по-монгольски: конь добрый — близко, конь худой — далеко. Но «близко» — я по опыту знал — понятие условное, оно только новичка может ввести в заблуждение, И сотня, и две километров здесь — не расстояние.
«А вот для пеших, — подумал я о солдатской службе, — это было расстояние. Да еще какое!»
Алтан-Цэцэг словно догадалась о моей мысли. Как только машина тронулась, она спросила:
— Вы помните наш неоконченный разговор?
— Помню, — неуверенно ответил я, лихорадочно роясь в мыслях.
— О дорогах Максима, — помогла Алтан-Цэцэг.
Я глазами показал на шофера, как бы спрашивая: «А удобно ли вести разговор при постороннем человеке?»
— Ничего, он — один из немногих, кто не знает русского языка.
После краткосрочных курсов Максиму присвоили звание младшего лейтенанта и назначили командиром взвода управления в одной из батарей. Потянулись напряженные дни, заполненные тренировкой орудийных расчетов. Вскоре, однако, Максим уехал на фронт. Где воевал, на каких направлениях — все скрывала полевая почта. Был только номер почты, откуда шли предельно краткие, как боевые донесения, письма Максима. В каждом письме-донесении совет и наказ: «Не жалейте времени на учебу. На фронте учиться будет поздно».
Только летом сорок второго он написал чуть подробнее и почти указал адрес. «Здесь такие же жаркие, как на родине у Катюши, степи, и так же горько пахнет полынью. Война продолжается, нам снова приходится отходить, но деремся отчаянно».
Рубеж, за который дрались, зашифровал очень прозрачно. «Встретил здесь своих бывших однополчан — Данилу, Олега, Николая» — по первым буквам Дон. Далее сообщал, что в тяжелых боях за высоту «Н» и с ним случилась беда: в один и тот же день, в один и тот же раз совершил и подвиг и преступление.
Батарея, которой командовал Максим, оказалась отрезанной от своих войск, попала в окружение. Но она продолжала сражаться. Немцы дважды бросали самолеты, однако, не досчитавшись двух «лапотников» — пикирующих бомбардировщиков Ю—87 — налеты прекратили. Была отбита и танковая атака. На поле боя запылали три свечи.
На батарее кончились боеприпасы и, не находя другого выхода, Максим приказал подорвать уцелевшие пушки, разбить приборы и прорываться к своим. Ночью повел батарейцев на прорыв. Это был яростный штыковой и гранатный бой. Патроны у Максима кончились. Перехватив винтовку за ствол, он орудовал ею, как палицей.
Прорыв удался. Максима вызвал командир корпуса.
Уважающий дерзкую отвагу, генерал, ни слова не говоря, снял со своей груди орден Красной Звезды и привинтил к гимнастерке Максима. И сказал:
— Ты, пожалуй, не Соколенок теперь, а настоящий Сокол. Хвалю за доблесть и мужество.
Но тут же посуровел:
— За потерю пушек накажу, как за преступление.
— Но…
— Никаких «но». Приказ Сталина — «Ни шагу назад» — знаешь? Ставил подпись под ним? Пойдешь командиром взвода управления до получения новой материальной части…
Погиб Максим командиром батареи глубокой осенью сорок второго в Сталинграде. Батарея оказалась в боевых порядках пехоты. Кроме воздушных атак, приходилось отбивать танковые. Максим Соколенок не умел и не хотел «кланяться» вражеским снарядам. И однажды, когда возле батарейного командного пункта разорвалась мина, разведчики, прибористы и дальномерщики увидели, как их командир медленно опускается на землю…