Суматошно было перед воротами дворца на пыльной площади. Под низкими ветвями карагачей вечерние тени гонялись за суетившимися всадниками.
Один из них вдруг осадил коня так резко, что копыта коня вонзились в пухлый слой пыли, и целое облако, позолоченное закатными лучами, пробившимися сквозь листву, окутало и лошадь и верхового. Всадник грубо заорал на подвернувшегося Баба-Калана:
— Эй, порождение человеческое! Куда прешь? Коня напугал, болван!
Занятый своими мыслями, Баба-Калан' рассеянно и сердито глянул на всадника и усмехнулся: больно шутовски выглядел тот в своем, зеленого сукна, мундире, в каких-то чудных серебряных -эполетах, аксельбантах, пышных галунах. Из-под мундира вылезали белые бязевые штаны-кальсоны, на ногах болтались узбекские кавуши с зелеными задниками, а на голове высился кое-как намотанный гигантский тюрбан.
Достаточно поболтался Баба-Калан по Бухаре и ее окрестностям, и ему не стоило особого труда догадаться, что перед ним один из эмирских ясаулов-палванов, которых эмир облачал для внушения страха людям в старые, изрядно поношенные царские офицерские мундиры. И, конечно, Баба-Калану, хотя бы из простой осторожности, следовало почтительнейше поклониться и освободить дорогу. Но он этого не сделал, и был тут же огрет по плечам камчой.
— Эй, — сжимая кулаки, закричал Баба-Калан. — Меня даже в детстве не били! Убери камчу! Не видишь — идет почтенный мусульманин? Прогуливается по базару, приценивается к товару.
Разглядев сквозь метавшуюся перед глазами пыль, что Баба-Калан одет пристойно, даже богато и вообще имеет достойный вид солидного прасола — скототорговца, офицер-палван тоже несколько поостыл и уже не так грубо спросил:
— Ты кто!?
— Мусульманин.
— Говори имя!
— Я сказал — мусульманин.
За эмирскими стражниками из пыли вынырнули тени чалмоносцев с берданками.
— Говори! Эй, бейте его, пока душа держится. У меня быстро признается.
— Только суньтесь!
Баба-Калан прислонился к дувалу и вдруг выдернул один из шестов, поддерживающих у чайханы камышовую кровлю. Она затрещала и покосилась. Столб пыли и мусора поднялся вверх от рухнувшей кровли.
— Эй!
Мерген буквально вытолкнул дарвазабона Абдуаза-ла через дверку со словами:
«Освободи юношу от стеснения, иначе оборвутся стебли дружеских отношений!»
Дарвазабон выскочил очень охотно. Быть может, ему не терпелось выступить на площади в роли уважаемого хаджи.
— Стой! Куда лезешь?! — заорал он. — Что за шум перед священными вратами обители халифа! Прекрати!
— Прочь с дороги!
— Не ори! Не видишь, кто я? Если хоть одно слово сойдет с моих уст — с уст Абдуазала-хаджи, пеняй на себя. Берегись!
— Ого! Абдуазал, вы уже стали хаджи! Когда вы успели сходить в хадж, в Мекку! Ха-ха!
— О, живой, посмотри, ведь ты мертв! Ты губишь свою жизнь в разврате и насилии. Несчастный! И ты смеешь! Да я тебе в отцы гожусь!
— В преисподнюю такого отца — лизоблюда и прихвостня. Убирайтесь в свою привратницкую. Берегитесь! Полные гнева красные дьяволы идут, скачут, надвигаются. Слышишь, стреляют. Прочь с дороги!
И, забыв обо всем, забыв о Баба-Калане, эмирский офицер поднял коня на дыбы и с гиканьем умчался с площади. За ним со страшными воплями, поднимая тучу пыли, проскакали всадники.
Но дело было сделано. Заступничество новоявленного хаджи избавило Баба-Калана от крупных неприятностей, а может быть, и от гибели. Палваны и ширбачи рыскали в окрестностях Ситоре-и-Мохасса, чтобы вылавливать всяких там подозрительных, и попади Баба-Калан в лапы стражников эмира, ему бы не сдобровать.
Ночь приходит в Бухару внезапно. Тьма опускается так быстро, что базарчи едва успевают убраться с дворцовой площади со своим немудреным товаром.
Угомонились воробьи в кронах карагачей. Бродячие собаки едва успели обнюхать всякое гнилье в канавах, а уже набежали желтые, юркие шакалы с соседнего кладбища. В широком арыке заплескались блики от ярких, никогда не меркнущих звезд, а где-то за еще горячими от дневного зноя глинобитными дувалами жутко взвыла гиена...
В чуть освещенной маленькой лампешкой каморке за чайханой Мерген нашел Баба-Калана.
Отец и сын наконец получили возможность объясниться.
Сейчас не время и не место говорить об истинных причинах появления старого охотника Канджигалинских гор, проводника Красной Армии Мергепа в эмирской летней резиденции. Его якобы привел в Бухару обычай. Да и в самом деле Мерген не мог оставаться безразличным к судьбе Наргис. Неважно, что она нербдная дочь. У горцев нет даже такого родственного термина — «падчерица». Дочь его жены, пусть от первого брака — значит, и его дочь, хранителем чести которой является и он.
Участь Наргис, вот что давно поглощало не только Сахиба Джеляла, родного отца, но и его, Мергепа. Были попытки ее спасти. Она ведь бежала вместе со своим стражником Али... в Бухару, чтобы мстить эмиру, и вновь попала в гарем эмира, Но как? Почему? Это мало его интересовало. Он знал одно — на честь его дочери посягнули! А для него безразлично кто! Будь это даже сам Бухарский хан... Такое не прощают!
Он, Мерген, явился в Ситоре-и-Мохасса требовать ответа, требовать справедливости.
Но эмир есть эмир. Хан есть хан. Властелин! И хоть Мерген ни в малейшей степени не являлся подданным Сеида Алимхана (эмир правил в своем Бухарском ханстве, а Мерген был жителем Туркестанской республики и ненавидел тиранов), тем не менее Мерген с мысленным трепетом, укорененным веками, мысленно же «падал в прах» перед властелином мира.
Да, Сеид Алимхан деспот, восседает на царском троне. Он из сильных мира сего!
Если бы простой смертный обесчестил его дочь, Мерген пошел бы к нему в дом и убил бы и насильника и дочь... Таков тысячелетний адат. Но насильником был сам эмир!
И в Ситоре-и-Мохасса Мерген явился не мстить. Он пришел убедиться, что дочь его «взошла на ложе» по закону, то есть, что Наргис законная жена эмира, что он на ней женился по обряду. А вот если такой обряд не выполнен, потребовать, чтобы бракосочетание состоялось, чтобы духовное лицо освятило брак молитвой и благословением божьим.
Вечером попозже Мерген должен был при содейст— вии новоявленного хаджи — дарвазабона Абдуазала попасть в покои эмира и получить возможность лично высказать светлейшему зяш свою волю.
Наргис будет законной женой... Иначе...
Что произойдет во время разговора и после разговора, Мерген не представлял. Его даже по существу мало интересовало станет или не станет Наргис госпожой эмиршей.
Свободолюбивый горец, да еще с оружием в руках, прошедший горнило первых революционных лет, он ненавидел тиранов. Всех деспотов-живоглотов при всем их могуществе и величии следовало свергать с тронов. Эмира Сеида Алимхана, как и всех его предшественников, вроде Ахадхана и Музаффара, он ненавидел вдвойне. Страшился и ненавидел. В памяти его свежи были ужасные рассказы его отца и деда — очевидцев кровавых побоищ в Ташкенте и окрестных кишлаках во время междоусобных войн Бухары и Кокаида, яблоком раздора между которыми и был Ташкент.
Один из таких бухарских завоевателей поклялся, что его конь будет ходить по Ташкенту по колено в человеческой крови. По совету приближенных, перепугавшихся, что придется зарезать всех жителей Ташкента, завоеватель удовлетворился тем, что слили кровь казненных в яму, куда он и въехал, торжествуя, что священная клятва выполнена.
Никаких иллюзий в отношении царей и правителей у Мергена не было. А нынешнего эмира Бухары Сеида Алимхана весь Туркестан знал как блюдолиза царя Николая, трусливого прихвостня англичан, жестокого палача народа. «Эмир — навозный жук, копошащийся в навозе».
Но, увы! Судьба пожелала породнить его — Мергена, бунтаря и революционера с тираном Сеидом Алимханом. А если еще не узаконила родство по шариату, то надо, чтобы узаконила.
Честь семьи!
Сегодня ночью или эмир даст васику, что он тесть Мергена, или...
Чуть шипело желтое крошечное пламя в лампе. В каморке привратника густо пахло прелью и керосином. В приоткрытую дверь вместе с ночной свежестью доносились далекие шумы лагерей осажденных и осаждающих. В темноте поблескивали белки выпуклых глаз Баба-Калана.