Проверив по шелесту удивленных возгласов, что всё узрели ордена, он улыбался себе в усы и горделиво посматривал на Наргис, поощряя ее: «Все в порядке. Можешь начинать, внучка!»
И это была не беспечность: за его спиной находилась надежная защита. По заснеженным улочкам кишлака грозными тенями маячили проводник Мерген с бойцами экспедиционного отряда.
Обычно собрания проходили весьма пристойно, тихо, мирно. Старейшины-мусафиды клялись в верности Советской власти и проклинали бухарского эмира. Если в селении обнаруживались посторонние люди, к тому же вооруженные, их немедля сдавали бойцам эскадрона и разоружали. Сами горцы правили суд и расправу, ибо «нож дошел до кости», и на басмачей в Кухис-тане давно уже смотрели как на кровавых захватчиков и разбойников. В горах существовал первобытный закон: «око за око, зуб за зуб», а басмачи успели за три года нагромоздить гору горя и несчастий, и теперь горцы поняли, что пришел час расплаты за все: за умирающих с голоду детей, за слезы женщин, за оскорбленных, за убитых.
Смелость и стремительность экспедиционного отряда обеспечивали ему полный успех. Многие селения долины были очищены от людей Селима-паши.
Наргис действовала очень решительно. Все басмачи из местного населения были обезоружены и разосланы по домам с предупреждением больше не попадаться. Некоторые попросились в эскадрон Пардабая Намазова. Но Пардабай мог брать только человека с конем, а коней у населения Матчи оставалось очень мало.
Мерген неохотно объяснял: «У здешних камнеедов и ишака порядочного не найдешь. Всех воры позабирали, а воровской, басмаческий конь, нам не подходит. У всех селимпашинских разбойников кони ворованые, а мы не привыкли на краденых конях ездить. Честному человеку такое не подобает».
А проводник Красной Армии Мерген вроде и не нуждался в коне. Дни и ночи он шагал по оврингам, перебирался через ледяные потоки, взбирался на вершины и даже проникал в расположение басмачей, смотрел и запоминал. И из каждого кишлака отсылал на ту сторону Туркестанского хребта в Уратюбе, или вниз по течению Зарафшана, в Пянджикент, людей с новостями. Каждый шаг басмаческих банд в Кухистане был известен командованию Красной Армии.
В кабинете комкора Георгия Ивановича часто можно было видеть скромно сидевшего какого-нибудь горца с темно-ореховым лицом, с тронутой сединой- бородой, с живыми черными глазами, попивавшего чай и что-то рассказывавшего.
А нередко на этом месте оказывался и сам Мерген. Он, прежде чем усесться на стул, обнимал Георгия Ивановича и передавал «салом» от дочки нашей Наргис. Георгий Иванович выслушивал все, с уважением смотрел на кряжистую фигуру Мергена и говорил:
«Я всегда, даже в далекие дни Тилляу, был уверен, что у вас под халатом есть крылья. Где вы их оставляете, на каком привале?»
И было чему удивляться. Мерген мог прошагать за сутки своими саженными шагами по горам шестьдесят верст и в тот же день уйти обратно. Часто, провожая Мергена до окраины селения, Георгий Иванович оставался стоять на возвышенном месте, откуда далеко видна была горная дорога. Долго, долго он следил за могучим странником, пока его силуэт не сливался с черными скалами и не пропадал в густом тумане горных ущелий. Мысленно Георгий Иванович слал поклон нежной, слабой девушке туда, в страну льда и битв, дочери своей любимой жены Юлдуз, которая по-прежнему ждала вместе с сыном его в кишлаке Тилляу.
Нельзя сказать, что матчинский бек равнодушно взирал на дерзкие дела женщины-комиссара. Помимо постоянно находившегося при нем британского эмиссара Мирзы он сам принимал меры, хотя точно не знал, где может появиться Наргис. Посылал группы басмачей на перевалы на перехват, приказывал искать в селениях.
Но зима еще никак не сдавалась. Держались суровые морозы, свирепствовали вьюги, сообщение между кишлаками становилось мукой-мученической. На бекских людей напала зимняя спячка. Они прятались под теплыми сандалами, зарывались с головой в одеяла и кошмы и совсем деревенели. Все они были южане, и холод действовал на них парализующе. Они не соглашались замерзать в сугробах или получать пулю в лоб из-за какого-либо утеса. Действовали нерешительно и беспомощно. А поход эскадрона Пардабая Намазова продолжался до весны.
Матчинский бек свирепел:
«С дьявольской хитростью, с сатанинской злобой эта женщина-комиссар наводит ужас на Фан-Дарью, Фальгар, Магиан, Фараб. Женщина-комиссар — мусульманка. Она проклята богом как отступница. Убейте ее!»
Приказ шел за приказом, а Наргис принимала участие в рейдах.
Местные жители, озлобленные зверствами басмачей, радушно встречали бойцов Красной Армии, расстилали йа снежных сугробах кошмы и последние одеяла, не боясь, что их порвут тяжелые подковы с шипами, чтобы эскадрон мог пройти через непроходимые перевалы. В продовольствии для красноармейцев и фураже для коней не было отказа. Красный отряд проходил там, где замерзали во льдах басмачи, а басмачи бежали, объятые ужасом при виде островерхих шлемов бойцов Пардабая. Банды басмачей не выходили из состояния панического страха. А продвижение караванов с военным снаряжением для басмачей из Гиссарской долины по фальгарским тропам с приближением весны приостановилось.
Британские уполномоченные потребовали обеспечить безопасность для караванов с оружием, а сделать это Селим-паша был не в состоянии. На всех путях маячила вместе с краснозвездными силами смелая джинья гор или, как тепло ее называли таджики-горцы, — наша Бибигуль или Цветок-Комиссар.
Всякий раз, когда Наргис возвращалась в свою хижину над зарафшанским ущельем, ее ждал «скучный сухой разговор».
Мирза расхаживал по мехмонхане неслышно, вкрадчиво ступая в своем неизменно белом одеянии, — он считал, что белый цвет одежды и чалмы свидетельствует о чистоте и возвышенности его побуждений — и медленно тихим голосом читал нотации, от которых так и несло кораном и шариатом. Мирза отчитывал Наргис за то, что она своими разъездами по гостям роняет себя — жену халифа — в глазах грубых, невежественных жителей гор. Причем он совершенно не касался выступлений девушки перед населением. Тем более он не упоминал о странных'совпадениях действий экспедиционного отряда эскадрона красных кавалеристов и посещений молодой женщиной тех самых пунктов, где подвергались разгрому селимпашинские караваны. Он говорил исключительно о неподобающем поведении столь высокой особы, как эмирша, титулом которой он непременно даже в беседах с глазу на глаз именовал молодую женщину.
А она, скромная, нежная, слабая, сидела в уголке мехмонханы, зябко кутаясь в ватный кашгарский халат, присланный ей в подарок самим Матчинским беком. Щеки нежного лица разгорались пунцовым огнем, глаза горели огнем презрения, таинственно гипнотизируя разглагольствовавшего собеседника. Своим нежным горн тайным голоском Наргис произносила какую-то фразу; отнюдь не в оправдание себя.
«Я свободная женщина. Я не арестантка, а ты, Мирза, не надсмотрщик из эмирской ямы-зиндана, и передай, пожалуйста, благодарность беку. Какой роскошный фиолетового шелка халат он прислал. На меху из куницы. Только жаль, что я не смогу надеть его, когда поеду в гости по кишлакам, ибо погода его попортит».
Но думала Наргис иное. К чему ей красоваться в таком богатом одеянии перед бедняками. Нет уж, в стареньком полушубке да еще под паранджой куда как спокойнее. Ну а то, что «братец» Мирза зудит и зудит, ее не беспокоило: «Собака не может не лаять».
Как далека была Наргис от мысли, что смертельная опасность крадучись бродит за ее спиной и что только защита Мирзой ограждает ее от падения в бездну. Она презирала Мирзу, но совсем не боялась.
Наргис сообщили, что она представлена командованием за Матчинскую операцию к высокой награде. Многоопытный и мудрый дед Пардабай не раз, покачивая головой, предупреждал ее. Он любил свою внучку и боялся за нее.
Мирза был рядом. Опасность прежде всего исходила от него. С лицом, побледневшим до синевы, он ходил по мехмонхане. Огоньки коптящих чирагов то разгорались, то почти потухали от развевающихся пол его халата. Чирагов в мехмонхане горело несколько, что должно было показывать, как внимательно относятся к супруге халифа в Матчинском бекстве.