И увы, не нашел.
— Где же он? — думал вслух Сахиб Джелял.
— Эмир? — переспросил Георгий Иванович. — Пока мы деремся тут с его кавалерией, господин Сеид Алим-хан лисой проскользнул через линию железной дороги и скачет на юг.
Сахиб Джелял был крайне расстроен, но старался и виду не показать. Он только продекламировал:
Не отчаивайся, о душа!
Быть может, и к нам вернется время,
И к нам судьба повернется лицом,
а не спиною,
V
Укротите же их необузданность мыслью о натиске смерти.
Ибн Хазм.
Нет ничего лучше сердца и языка,
когда они чисты,
Нет ничего хуже сердца и языка,
когда они грязны.
Лукман
Конечно, Сахиб Джелял, опытный военный, не преминул предупредить: «Не теряйте голову в преследовании». Но все они так увлеклись, что именно потеряли голову, оторвались в ночной тьме от своих и задержались в маленьком степном селении, состоявшем из двух десятков глинобитных хижин.
Доставив раненого Сахиба Джеляла в дом местного аксакала, старейшина белуджей Катран спросил разрешения своего начальника продолжить преследование и ускакал со своими в степь. Сам Сахиб Джелял настолько ослабел, что не мог держаться в седле и только распорядился: «Идите по пятам. Среди них сам проклятый эмир. Берите его живого».
Конь Баба-Калана внезапно сильно захромал и великан при свете костра, тихо ругаясь, поправлял скособочившуюся подкову на копыте.
Молчаливая, мрачная Наргис и неразлучная с ней Савринисо бродили по темной стороне двора, куда почти не достигал свет костра. Наргис, ошеломленная, потерявшая дар слова, возможно, понимала лучше всех, что они попали в трудное, почти безвыходное положение. Белуджи не возвращались, а они остались почти беззащитными среди враждебной степи.
Глинобитные низенькие домики безмолвно серели кубиками на фоне темного, забрызганного капельками звезд неба, померкшего от пыли, поднятой степными ветрами, горячими, но освежающими, шелестевшими в камышинках старенькой покосившейся мехмонханы. Временами они доносили откуда-то не то шакалий вой, не то ликующие вопли, больно отдававшиеся в сердце Наргис и ее спутницы. Они сулили опасность и ужасы...
Накрывшись с головой халатом паранджи, под самым дувалом лежала на паласе Суада. Она спала и вроде даже всхрапывала. Но, вернее всего, молодая эмирша притворялась. Вчера Суада сказала Наргис:
— Попались мы. От руки повелителя не ускользнешь.
Сейчас она спала или делала вид, что спала.
Поколебавшись немного, прикрыв наполовину лицо подолом накинутого на голову бархатного камзола, Наргис проскользнула к костру и, подойдя сзади, тихонько коснулась кончиками пальцев плеча Баба-Калана.
Он так резко обернулся, что задел руку сестры, и камзол с ее головы сдвинулся в сторону.
Свет упал на лицо девушки и, хотя момент был совсем неподходящий, комиссар, стоявший рядом, невольно залюбовался ею. Ни бой, ни усталость не сказались на Наргис. Здоровый румянец пробивался сквозь крепкий загар. Густые, правильного рисунка брови оттеняли чистоту выразительного, высокого лба. Смелый взгляд светлых, вернее светящихся, несмотря на свою черноту, огромных глаз; резко очерченный, несмотря на пухлые губки, рот, раздувающиеся ноздри... Нет, она совсем не походила на гаремных затворниц.
Она подошла к Баба-Калану и, хоть он сидел, а она стояла рядом, головы их были почти на одном уровне, и она казалась почти миниатюрной рядом с великаном. И все же ее не назвали бы маленькой и хрупкой.
Комиссар Алексей Иванович поразился. Как она выросла! Какая перемена! Всего два года! Он не узнавал ее. А ведь много лет они росли вместе.
Сегодня Наргис скакала верхом с прирожденной сноровкой и ловкостью йигита. Правда, девочка воспитывалась в семье военного врача, где молодежь привыкла к седлу, к скачкам, к лошадям... Наргис выросла в обществе своих названных братьев и любила мальчишеские забавы. Но скакать в бою — а они сегодня вступили в схватку с наемниками и «полосатыми» гвардейцами эмира, — пожалуй, чересчур. И наша воинственная «гаремная затворница» (другого определения комиссар не мог подобрать) с воинственным кличем вырвалась на своем трофейном чистокровном жеребце вперед и на всем скаку ловко стреляла из довольно-таки тяжелого для таких нежных ручек карабина.
Какой уж тут гарем! Такие воительницы, вероятно, были в орде древней царицы пустыни Каракум гордой Тамарис, прославленной эллинскими историками две тысячи лет назад.
Гаремные прелестницы! Нет. Такие натуры раскачиваются на ветру несчастий и бед, гнутся, но выдерживают жесточайшие ураганы... А Наргис перенесла много, чересчур много.
Голос Наргис был чистым и звонким.
— Толстяк, — бросила она вызывающе в действительно толстое, припухшее лицо Баба-Калана, — наши сердца плачут от голода. У нас нет даже на чем отдохнуть, — и она показала глазами на Суаду, спавшую в неудобной позе у дувала. — У нас почти кончились патроны, кругом кишлака во тьме ползают волки и шакалы. Пусть проклят будет он, Сеид Алимхан! А вы сидите сложа руки. Ну, ладно, ты мой брат, толстяк и лентяй, размазанное тесто в корчаге... Ну, а вот они!.. Они мужчины и воины. Что же, мы так и будем ждать, когда нас сглотнут, как кошка проглатывает мышат!..
Обижен был Баба-Калан, но осторожно снял нежную ручку с плеча и посмотрел сконфуженно на сидевших вокруг костра:
— Э, мм-м, — промычал он невразумительно, — не подобает женщине... гм-гм... задавать вопросы с открытым лицом... м-м-м почтенным... воинам и мужчинам. И потом... неудобно... не обзывай меня... я не толстяк... Я курсант Красной Армии...
— Вот как! Удивительно! Но я, толстяк, задаю вопросы не тебе, а... Мне стыдно, что ты, мой брат, молчишь, когда мы заблудились в степи... Когда вот-вот начнут стрелять, а у нас стрелять нечем... И мы погибнем в этой западне, среди этих домишек, как гибнут бродячие псы. А я... я... — И она положила руку на узбекский нож-кинжал, висевший на поясе... — Нет-нет, я не дамся...
Отбросив халат, Суада села и сказала, ни к кому не обращаясь:
— Зарежься, Наргис! Тебя все равно прирежут... за строптивость... за то, что ты, жена эмира, бесстыдно скакала на лошади и стреляла в верных слуг своего мужа и повелителя.
— Замолчи, Суада! Тебя не спрашивают, главная подстилка эмира. — И Наргис ударила кулачком по плечу Баба-Калана.— Я тебя спрашиваю, мой жирный братец, а через тебя вот их... воина и вождя с мудрой бородой... Сахиба Джеляла. Он опытный, мудрый... или вот братец, храбрый, толковый, но он не воин. Он мирный.
...А теперь на нем военная форма со значками... И он должен за тебя пораскинуть умом, что делать? Почему? И вон еще сидят воины с винтовками. Я видела, как они сражаются. И еще я вижу воинов. Пусть ответят слабой женщине. Или они бараны, дожидающиеся ножа мясника эмира? — Волосы у нее растрепались, глаза горели, голос срывался почти в истерические нотки. — Вот они больны, — глазами она показала на Сахиба Джеляла... — Они страдают от раны... по твоей вине, Баба-Калан. Дай им покой... Не буди! Не думаю, что если собаки закрыли свои пасти, то стало тихо... — Она замолкла и прислушалась к далеким, смутным стонам ночной степи. — Ну, я понимаю отлично, что они точат на нас зубы! Без боя они не упустят добычу. Но одно прошу — живой меня не отдавай. У тебя в револьвере хватит пуль... Одну... мне...
Голос у нее дрогнул, и Баба-Калан так растерялся, что сразу не нашелся, что ответить. В нем было столько еще детской наивности и порядочного добродушия, что от слов сестры его просто в жар и холод бросило. Савринисо заинтересованно все наблюдала: и ее мысль металась то в защиту Баба-Калана, то соглашалась с Наргис.