А истина эта заключалась, по убеждению Мергена, в том, что падчерица его Наргис делалась не женой, а одной из многочисленных наложниц эмира и что он должен требовать восстановления попранной чести девушки. А Сеид Алимхан всячески уводил разговор в сторону, юлил, дипломатничал. Он, Сеид Алимхан, сам не помнил, был ли заключен брак по шариату, существует ли васика — документ. И сейчас по всему дворцу Ситоре-и-Мохасса и даже в окрестностях разыскивали придворного муфтия, забившегося в какую-то щель от страха.
Проще было отмахнуться от всего, не обращать внимания на Мергена, Но Сеид Алимхан не желал в такой тревожной обстановке скандала и осложнений. Он плохо представлял себе, откуда «на его голову свалился» этот Мерген, кто он такой, но отлично знал нетерпимость своего бухарского народа в делах семейных, болезненную щепетильность в вопросах чести девушки и не хотел создавать лишних осложнений, когда весь порядок в эмирате закачался и затрещал.
И нужно же, чтобы эта история с девушкой Наргис всплыла в такой критический момент, когда сотрясались древние глиняные стены, а трон под эмиром ходил ходуном. Нельзя допускать ни малейшего шума. Люди эмира в покоях дворца говорили шепотом, делали все втихую... Сеид Алимхан готовился к бегству... И надо же!..
Проще всего... было приказать «успокоить» скандального старика. Но что скажет Наргис?
А ведь молодой, прекрасной Наргис было уже отведено место в первой, самой разукрашенной, крытой арбе... И если она узнает, что с ее отцом что-то случилось?.. Сквозь шум в ушах Сеид Алимхан совершенно реально услышал женский визг... ее, прекрасной Наргис. Визг! Вопль. Да такой, что разбудит все спящие тревожным сном окрестности дворца...
А нужна тишина... Полная тишина. Спокойствие...
Но человек оказался несговорчивым. Всякие царские яства Мерген поглощал с завидным аппетитом, но твердил нутряным басом свое:
— Мы не глина. На дожде не размокнем. Вы все говорите: «Я — зять, вы — тесть». Где бумага, где фет-ва с подписями и вашей эмирской печатью? Что я покажу у себя в селении старикам, а? Давайте, эмир, фет-ву. Вон сколько говорите, а фетвы нет. У говоруна ум на кончике языка, но язык не делается умом, а ум не становится острее... Ваши посулы, ваши обещания, эмир, — сто фазанов в кустах, а вы мне в руки дайте одну перепелку — фетву о законной вашей жене по имени Наргис.
И потом ни отличный плов, ни жареный барашек, ни халва, ни шербеты не могли заставить Мергена отказаться от требования позвать в мехмонхану его любимую дочь Наргис. Пусть она скажет своему отцу сама, своим языком, кто она—эмирша или наложница...
Этого еще не хватало. Чтобы шум и скандал поднялся на весь дворец. Сеид Алимхан прислушивался. Нет ли какой возни на женской половине. Там строго-настрого отдан приказ: всем собирать, укладывать свою мягкую рухлядь, грузиться в темном саду на арбы, пригнанные на песчаные дорожки. Все предупреждены: бабе, какая пискнет, — нож в горло.
И прелестная Наргис, разбуженная, поднятая с постели, поеживается от холодного дуновения предутреннего ветерка, натягивая на себя одежды, возится с вещами, идет по кочковатой глине в тьму, залезает в арбу на жесткий помост...
А тут еще Мерген пристал с ножом к горлу: позови ее! У самого Алимхана все внутри вздрагивало от нетерпения и ревности. Они уезжают, бегут из Бухары, а он не может быть рядом с ними, оберегать их от грубых прикосновений.
— Ляббай? Что вы сказали?
А, это голос, как из глиняного хума, этого джинна горных вершин.
— Надоел! Хватит!
Но, аллах велик, осторожно! Надо сдержать себя. Этот надоедливый великан — все же отец жены, с которой он, эмир, не провел еще брачной ночи в дозволенных супружеских наслаждениях.
— Успокойтесь... Фетва! Сейчас я покажу вам фетву. И Наргис? Сейчас... Я приведу вам Наргис, только не кричите... Недостойно здесь кричать...
Господи, он, эмир, унизился до пререканий с каким-то диким горцем... Но что поделать? Стены Ситоре-и-Мохассы низки, а за стенами люди, простолюдины, клевреты, соглядатаи, комиссары, ох! Тише! Спокойнее. Не дадут уйти, уехать! Помешают.
Эмир поднимается, но из неуклюжего куля высовывается рука и хватает за полу эмирского походного камзола.
Да, эмир уже в походной одежде. Он совсем готов к отъезду. Он давно уже скакал бы на коне в ночи и ветер дул бы ему в лицо, если бы не назойливый этот горец со своей болтовней о чести, обиде, мести.
Вот и сейчас:
— Стой! Я не пущу... Не верю! Чтобы уметь быть добрым, надо иметь злость в сердце. Ваши слова, эмир, не умерили моей мести.
— Пустите... Я приду... Она придет... С бумагой...
— А вы обещали сами привести ее. Она придет. На что мне обесчещенная. Вы обманываете. Вы кто? Любитель зла ради зла? Вы облекаете себя в одежды лжи.
— Остановись!.. С кем говоришь?.. С халифом правоверных говоришь... Священный я...
— Вы мулла, который ходит мочиться у стенки своей святой мечети...
— Что-о!
Но тут Мерген допустил какую-то оплошность: он разжал пальцы и кончик подола эмирского одеяния выскользнул из руки.
Вся чреда бледных физиономий с провалами глазниц завертелась вокруг дастархана, по дастархану, по все еще не могущему подняться от тяжести пудовых одежд Мергену.
Все бежали, топтали его, светильники погасли, тьма обрушилась на все. И когда Мергену удалось, барахтаясь и разрывая бельбаги, наконец, подняться, он прыжками устремился к какой-то двери, высвечивающей в противоположной стене светло-желтым четырехугольником.
Вывалился Мерген прямо во двор, слабо освещенный лунным неверным сиянием. Тут метались в странном, даже угрожающем безмолвии люди, кони, верблюды.
Первый, на кого натолкнулся Мерген, был его сын Баба-Калан:
— Где он? — хрипло спросил он.
— Суслик сбежал.
— Суслик?
Баба-Калан сыпал проклятия, когда они с отцом прокладывали себе дорогу в разношерстной толпе, расшвыривая, подобно слонам, челядь.
Безумно пяля глаза, раздирая рты и неестественно сипя перед этими двумя великанами, все разбегались в страхе. В сумраке, под кронами густых деревьев, Мерген и Баба-Калан казались грозными колоссами, а тут еще золотом блестевший халат на горце превращал его в глазах трусов и подхалимов в самого хана.
И нет ничего удивительного, что их никто не посмел остановить и тронуть.
А когда они очутились в чайхане, Баба-Калан зычно позвал своих людей: «Эй, кто в бога верует!» И тут, рядом с ним сразу оказались, выбежав из темноты, и цирюльник, и шашлычник, и мороженщик, и мардикеры, и базарчи, которые еще днем кружились у ворот летнего дворца. И у всех вдруг оказались в руках поблескивающие дулами отличные кавалерийские карабины. Каждый с возгласом: «Мы здесь!» — выбегал на площадь и схватывал под уздцы таинственно появившегося коня.
— По коням! — оглушительно скомандовал Баба-Калан. — За мной! К Самаркандским воротам! Эмир — будь он проклят! — удрал!
Непочтительный сын не отдал своего коня Мергену — так горел желанием самому влезть в схватку, — а только обернулся и крикнул:
— Найдите, отец, коня. Догоняйте!
Довольно долго провозился Мерген, стаскивая с себя золоченый халат, выскочил из чайханы, стянув с лошади беспомощно барахтающегося стражника, отобрал винтовку, легко вскочил в седло и поскакал по пыльной дороге, ворча: «Ну, сынок! Ну и сынок!»
Прислушиваясь к удалявшемуся топоту кавалькады, он погнал коня туда, где в малиновом зареве утренней зари высились черные купола и резные столбы минаретов древнего города.
XV
О, тот, кто вздумал жечь людей
калеными углями,
сам обожжется!
А кто рад несчастью сына своего дяди,
Тот сам испытает его.
Али Мутанби
Его зло вышло ему навстречу,
и он стал пленником своих дел.