Литмир - Электронная Библиотека

— Родной дядя живет в трех часах езды от Москвы, — склочным голосом продолжал Павел Ильич.

— Я не понимаю! — взвился техник Петя, восемнадцатилетний человек с проволочными волосами, которые росли почему-то не вверх, а вперед. — Не понимаю! Это ка-какой-то пережиток общинно-родового строя: родной там, двоюродный, голос крови! У меня вот тоже есть дядя, родной брат моей мамы, родной сын моей бабушки. Он юрист, доцент, но вообще-то он лавочник. У него какие-то халтуры. Приходят разные консультироваться: «Ах, товарищ профессор, мы вам будем так благодарны», — и суют десятку в руку. И он им говорит благородным научным голосом: «я полагаю, есть все основания надеяться», — а сам косит глазом: сколько там положили, не пятерку ли?

Петя в волнении выбежал в проход, где удобнее было размахивать руками.

— Так кто же, по-вашему, мне роднее — этот кровный дядя или, скажем, вы? Я считаю: по мере поступательного движения все это вообще отомрет — родная кровь и тому подобное. Будут друзья и товарищи!

Тут добрейшая Анна Львовна в испуге обрушила на пол готовальню. В ее близоруких выпученных глазах задрожали слезы.

— Ах, Петя, что вы говорите?! Это ужасно, то, что вы говорите! Значит, и мать — тоже пережиток?! Вы все считаете, что это отомрет?

Саша Суворов поглядел на нее из-под толстых своих очков, засмеялся и сказал:

— Анна Львовна, что вы всерьез его слушаете? Все очень просто: он вчера поругался с предками. Ему потребовался велосипедный: моторчик за сорок рублей, а они не поняли светлого порыва юности.

— Это запрещенный прием! — завопил Петя. — Ниже пояса! Я ведь принципиальные вещи говорю!

Саша холодно сверкнул очками, взял его своей волосатой рукой за плечо (точно говоря, за загривок) и повел к рабочему месту.

— Где девятый лист, дорогой мэтр?

Он мог себе позволить такое обращение с гордым Петей, так как был главным инженером проекта и просто хорошим парнем. Кроме того, он добавил шепотом несколько слов, вполне оправдывавших все эти маневры:

— Что ты, дурень, Анну Львовну расстраиваешь! Ты же знаешь...

Вообще в проектном зале все про всех все знали. Тут была обстановка почти деревенская, почти семейная. Может быть, даже получше, чем семейная, потому что никто не был главой, никто особенно не диктаторствовал и не капризничал. А нормальные происшествия улаживались по странному принципу, выдвинутому тем же Петей: «Главное — не позволять никому быть отрицательным». На этот раз не позволили ему самому, и он не мог возражать. Так сказать, не имел морального права.

Действительно, Анна Львовна очень переживает такие вещи. У нее дочка Аза в девятом классе...

— Я чувствую, с девочкой что-то происходит, — жалуется время от времени Анна Львовна. — Материнское сердце не может обмануть. И Аза такая скрытная. Не делится...

Что такого особенного может происходить с девчонкой в девятом классе? Мальчишка какой-нибудь? Двойка по алгебре? Тем более эта Аза рослая, краснощекая девушка, выпирающая во все стороны из школьного платьица, и говорит мужским голосом. Но раз мать переживает — пожалуйста, все сочувствуют, все спрашивают:

— Ну как там Аза? Все не делится?

— Все не делится, — вздыхает Анна Львовна, и ей уже как-то легче...

...Но сейчас в проектном зале разговор шел о другой девушке, с которой действительно происходили очень серьезные вещи.

Этой весной умерла ее мать, Александра Ивановна Ковалек, Шурочка. Ровно двадцать четыре года тихонько проработала Шурочка в этом зале, как раз за тем комбайном, над которым теперь философствует Петька. И вот однажды она присела на подоконник и сказала: «Что-то мне нехорошо, девочки». Вызвали неотложку, и неотложка опоздала.

Сослуживцы похоронили ее честь-честью. Возложили венок. Местком «выделил средства», как полагается. Женщины поплакали: бедная Шурочка, в двадцать пять лет овдовела, в сорок пять умерла... Одно утешение, что она все-таки успела вырастить Валентину. Та теперь твердо стоит на своих ногах, студентка, почти инженер...

И вот вчера Анна Львовна встретила в метро эту студентку, твердо стоящую на своих ногах. Вид у Валентины был замученный, глаза ввалились, в одной руке она держала авоську с учебниками, в другой какую-то длинную узкую штуку, завернутую в бумагу.

— Это конверты, — сказала Валентина. — Бабушке дают клеить, как надомнице. Но она уже ничего не может, я сама клею по ночам. Бабушке нужен стаж...

Трудно было узнать Шурочкину дочку, которую Анна Львовна помнит еще совсем крошкой, как она на утреннике в День Красной Армии встала на стул и прочитала стишок. Анна Львовна даже помнит, какой это был стишок:

Когда был Ленин маленький,
С кудрявой годовой,
Он тоже бегал в валенках
На горке ледяной...

Как же ее скрутило, Шурочкину дочку!

Валентина не могла задерживаться, она очень спешила, и Анна Львовна поехала в Новые Черемушки ее провожать (хотя тоже страшно спешила, потому что у Азочки вечер интернациональной дружбы, и неизвестно, что ей надеть).

Оказалось, что все очень сложно. Бабушка от горя совсем разболелась и стала как маленькая: чего-то боится, капризничает. Ее даже на два часа оставлять нельзя. А пенсию за маму бабушке не дали, так как у нее есть еще кормилец — сын, тот дядя, который живет в Рязани на чужой жилплощади. Но у дяди вторая семья, и он не очень-то интересуется. И в институте из-за всех этих дел стало просто невозможно... Так что придется бросить и поступать на работу.

...Когда утром Анна Львовна, чуть не плача, доложила все это проектному залу, наступило тягостное молчание.

— Да, — сказала синеглазая толстуха Ира Волчкова, которую Петя называл «Писатель Гаршин — больная совесть наша». — Прекрасные мы люди! Несем в себе зримые черты! Даже не подумали поинтересоваться, как там живет человек!

Петя покойную Шурочку не знал. Он как раз пришел на ее место. Но, как всегда, он больше всех загорелся. И закричал, что Валентину надо взять под коллективную опеку, удочерить вплоть до окончания высшего образования.

Боюсь, что, помимо всего, ему было просто лестно кого-нибудь удочерить и дать кому-нибудь высшее образование, которое ему самому из-за пылкой неорганизованности никак не давалось.

Анна Львовна обожающе посмотрела на Петю и сказала, что он «золотко» и «умничка», чем, кажется, не особенно его порадовала.

— Да, — сухо сказал Саша Суворов. — С четвертого курса уходить нецелесообразно. Меньше двух лет осталось.

Он решительно не желал участвовать во всех этих интеллигентских всплесках и возгласах: удочерение, коллективная помощь в беде... В конце концов он сам с восьмого класса вечерней школы и до последнего курса автодорожного института учился, как говорится, без отрыва. То есть днем таскал контейнеры на кирпичном заводе, а вечером готовил уроки в общежитии (комната на девять человек!) или клевал носом на лекциях.

Правда, никакой бабушки не было у него на иждивении. Но он был рад иметь кого угодно на иждивении, потому что у него всех убило в Харькове... Но Саша не собирается совать свои раны и мозоли в лицо молодому поколению: если можно прямо окончить «очный», — почему не помочь...

— Только без этой дамской благотворительности, — брезгливо сказал он. — Надо ей официально назначить стипендию. Нас двадцать шесть. Сложимся по рублю. Нет, мало — по полтора. И ей будет почти сорок в месяц, четыреста по-старому.

Толстая Ира — Больная Совесть Наша — была послана на квартиру к Ковалькам для выяснения обстоятельств на месте. Ей пришлось ждать до одиннадцати часов вечера, потому что Валентина уехала к какой-то бригадирше Фоминишне за конвертами. Потом они разговаривали часа два, так что метро уже не ходило, и пришлось брать такси, чтоб мама не беспокоилась (2.10 на счетчике и еще гривенник, краснея, шоферу «на чай» — кто часто ездит в такси, говорит, так полагается).

6
{"b":"550799","o":1}