— Вот. Берите, хлопцы. Гаванское производство…
Мы развинтили эти патрончики, и в каждом, как абиссинская принцесса, покоилась темно-коричневая сигара, запеленатая в особую бумагу — прозрачную и ломкую, как ледышка. Женя — наш младший — тоже взял сигару и повертел: с какого она боку зажигается?
И мне вдруг вспомнилась Австрия, где я был тем летом по туристской путевке. Бад-Гастейн — роскошный курорт в Альпах, с водопадом, рычащим прямо посреди главной улицы, для удобства отдыхающих миллионеров, чтоб им далеко не ходить.
В этом Бад-Гастейне, в самой дорогой гостинице «Пум гольден гирш», в которой когда-то останавливался император Франц-Иосиф, я видел, как один бельгиец закуривал такую сигару. Он распеленал ее, повертел, понюхал и вставил в рот. И швейцар, наверно, досыта навидавшийся всяких миллионеров, все-таки смотрел на эту операцию с почтением и восторгом: очевидно, человек, запросто курящий «гавану», не обычный человек...
— Ничего, — сказал Женя, сделав первую затяжку, — крепкая... По типу махорки…
И мы продолжали свой свободный разговор, как нарочно, не имеющий отношения ни к чему нашему.
Игорь Лошадинский, самый умный у нас монтажник, вылил себе на ладонь последнюю каплю из фужера. И сказал ни с того, ни с сего:
— Известно ли вам, ребята, что в одной капле воды содержится десять в двадцатой степени атомов? Столько же, сколько песчинок на побережье Черного моря!
И мы все опечалились от такого количества атомов. Мы в этот день от всего печалились.
Иван Грозный положил на стол свои огромные, не по фигуре, ручищи. И я вспомнил, как мы были на монтаже под Харьковом и как кондукторша в троллейбусе велела ему брать багажные билеты — на каждый кулак по билету. Веселая такая девочка, кондукторша. У Жени, по-моему, потом с нею что-то было.
Теперь ручищи Ивана Грозного лежали на столе. Они отдыхали, как люди, нежась на теплой от солнца клеенке, иногда, словно бы во сне, шевеля пальцами.
— Вот таки дела, — вздохнул Гончарук и вдруг нарушил пятерней свою знаменитую прическу. — А что, товарищи, никак нельзя мне у вас остаться?
— Нельзя, — сказал Иван Грозный. — Ты же знаешь. И чего вам тут медом намазано? Чего тут такого прелестного? Вот я уже сколько лет мотаюсь по монтажу, всю страну раз двадцать проехал. Или двадцать пять! И могу тебе сказать авторитетно: не стоит приучаться. Я за это время больше мебели купил, чем миллионер Морган. — Он произносил миллионерово имя по-свойски, по-украински, напирая на «гэ». — Тот побогаче, но он сидит на месте, а я все езжу, езжу... Да что мебель! Меня первая жинка бросила, надоело ей это — ушла к леснику. У лесника чем не жизнь? Всегда на месте, среди чудной природы.
Гончарук деликатно вздохнул, не зная точно: сочувствовать или не сочувствовать, лучше стало старшему прорабу, когда жинка ушла, или хуже?
— Погулял на монтаже — иди на нормальную работу. А то задержишься, заболеешь этим делом — и пропал. Тем более, тебе удобное время уходить, с почетом и премией, с приказом министра. Хочешь, подарю приказ?
Он достал из внутреннего кармана белую брошюрку с гербом на первой странице.
— Вот, пожалуйста, номер сто семьдесят, пункт «в»... Так... «рационально используя имеющуюся технику... в сжатые сроки... объявить благодарность…». Теперь читай, кому это рассылается: министру, заместителям, членам коллегии, канцелярии, инспекции при министре, планово-производственному управлению... финансовому отделу — заметь! — восемь экземпляров... главной бухгалтерии, техуправлению, УКСу, управлению руководящих кадров (на случай, если тебя вдруг сделают начальником), управлению рабочих кадров и ЦК профсоюза. Подарить на память? Вдобавок к премии...
— Плевал я на премию, — сказал Гончарук. Разрушив прическу, он, видимо, перестал уже подчиняться своим обычным правилам.
— Но, но, на гроши не плюй. Проплюешься...
— Плевал я на гроши, — упрямо повторил Гончарук. — Теперь я плевал. Когда я сюда приехал, у меня на сберкнижке было шесть тысяч по-старому. А сейчас осталось пятьдесят копеек по-новому, чтоб только счет не закрыть. — Гончарук отчаянно заглотнул воздух и продолжал, хотя он уже наговорил нам за эти двадцать минут больше слов, чем за предыдущие четыре месяца: — У меня, знаете какая специальность? Золотая, в полном смысле. Я каменотес, самой тонкой руки, — еще от батьки это дело знаю. Ты Ремарка «Черный обелиск» читал? Не читал? Ну, а на львовском кладбище бывал?
— Рановато вроде...
— Ты не шуткуй. Там не простое кладбище, а художественное. Там такие кресты, такие памятники — просто произведения! И я по этой специальности работал. Получал по потребности. Приходят родичи, вдовы, плачут и просят, чтоб как-нибудь получше отметить покойника, пооригинальнее. А заведующий отвечает: «Поговорите с мастером». От него же в самом деле ничего не зависит. Ну, говорят со мной. И договариваются.
Гончарук выжидательно посмотрел на нас. Наверно, хотел выяснить, осуждаем мы его или как... Но мы просто слушали.
— А потом как-то вдруг занудило, так занудило... я взял и сюда подался. И мне дуже понравилось: такие тут ребята откровенные, и работа — все время, как пьяный трошки или как марафонский бег бежишь! И так я жалкую, что надо мне уходить. И так оно, правда, плохо, что нельзя мне тут остаться. Я слабый на это, я дуже гроши люблю. Еще мой учитель Гнат Захарыч предупреждал: плохой у меня характер, резко континентальный. Это значит — середины нету: или я холодный, или горячий.
Мы еще немножко помолчали, подумали.
— Да, — сказал Игорь. — Поговори, Иван Грозный, с Семеновым. Или с самим Кацом.
— А что Кац? Бог? В него и так бумажками тычут, как пистолетами: сокращай, сокращай. Я уже раз ходил насчет Леньки Волынца. Ничего нельзя сделать...
— А ты еще раз сходи. Насчет Гончарука. Тот Ленька и так не пропадет. А здесь человек может счастья лишиться, может впасть в холодное состояние, с этими художественными памятниками. Представляешь?!
— Ничего, Женя, не выйдет.
— Ты все-таки поговори, старший прораб, — сурово сказал Женька. — А в крайнем случае — если наотрез, тогда...
Он выжидающе посмотрел на Гончарука, и тот понял, что нужно уйти, что сейчас будет какой-то важный разговор, прямо его касающийся. Гончарук поднялся из-за стола и решительно зашагал к выходу. Но у самой двери остановился, подумал-подумал и присел на табуретку. На этой табуретке перед закрытием обычно сидит уборщица тетя Алевтина и ругает опоздавших. Ничего страшного: оттуда все равно не слышно.
— Если с Кацом ничего не выйдет, тогда лучше я уйду! — сказал Женька и задохнулся от собственной самоотверженности.
— Куда ж ты уйдешь? — спросил Иван Грозный, ужасаясь этой жертве.
— Покантуюсь временно в ремонтном. Меня возьмут...
И все вдруг обозлились. Потому что очень неудобно смотреть, как другой на твоих глазах совершает благородный поступок. А ты сам это бы мог, но не хочешь. И неловко перед собой, и все равно не хочешь. Потому что это — страшное дело: вдруг распрощаться со своими ребятами, к которым притерся, которым подмигнешь — и все ясно, с которыми можно на полную откровенность, без политики... Никто из нас этого не хотел, никто из нас этого просто не мог. Нет, хай Гончарук сам устраивает свои дела: безработицы в стране нет, всем открыты сто путей, сто дорог, как справедливо отметил Иван Грозный. Брось дурить, Женька, обойдется без твоих подвигов!
— Обойдется-то обойдется, — сказал Женька, которому и самому, видно, хотелось, чтоб его отговорили. — Но, с другой стороны, объяснил же человек.
— А что он, маленький?
— Но он же честно объяснял: он слабак. А я ничего... — Женька печально вздохнул. — Я ж ни за что кресты рубать не пойду: «Спи спокойно, дорогой супруг, вечная тебе память».
Он опять уже говорил в своем легком жанре. Видно, все-таки принял решение. Мы больше не стали его отговаривать и позвали Гончарука.
Женька похлопал его по унылой спине.