А спустя какое-то количество дней пришел фотограф в театр. «Вот, Владимир Семенович, пожалуйста, это вам… А теперь, пожалуйста, не откажите в любезности… У вас есть время?» — «Есть, минут десять». — «Тогда, будьте любезны, подпишите мне, пожалуйста». Ну Володя подписал. «Спасибо большое. А теперь, — достает пачку, — будьте любезны, подпишите товарищу такому-то… Это мой товарищ… один — из обкома, второй — с мясокомбината, третий…» Володя бросил ручку и сказал: «Нет, я этого делать не буду, я не знаю этих людей…» — «Ну для меня». — «Нет, ни для кого не буду». — «Как вам не стыдно, я вам столько сделал». И Володя его выгнал, причем выгнал очень резко, сказал: «Не смейте так со мной разговаривать!» И вот по иронии судьбы именно эта фотография оказалась последней… Эту историю я знаю с Володиных слов, а закончилась она, когда вышел потный фотограф… Я пробегаю мимо и говорю: «А где же мои фотографии?» — «Я сделаю, сделаю». Так он и исчез.
— Я знаю, что Высоцкий был огорчен, когда на спектаклях «В поисках жанра» были неполные залы…
— Это не совсем так… Там была такая история. Мы приехали, нам дали Дворец спорта, но в это время шел какой-то мощный футбол. Грузины — народ эмоциональный, болели за грузинское «Динамо». Это было очень невыгодное время. Кроме того, Дворец спорта заполнить— это очень трудное дело. Публика разнородная, все хотят разное, но ходили все-таки на Владимира, а Владимир это понимал. Мы просто ему помогали, грубо говоря, отвлекали внимание на себя, давали ему передохнуть… Но работал в основном он. И естественно, его огорчало то обстоятельство, что зал был не битком, хотя он понимал корни этого.
— Ваши совместные выступления… Что было интересного в этих поездках?
— Конечно, Владимир имел славу, совершенно очевидно. Это было понятно и при жизни, а в особенности размеры ее и масштабы стали, к сожалению, понятны после смерти… Ну так или иначе, я ездил вспомогательно, и любой из нас ездил вспомогательно, потому что действительно наши репутации были несравнимы. Без любого из нас бригада в три-четыре-пять человек могла состояться, если был Высоцкий. Кроме него, все остальные взаимозаменяемы. И конечно, его жизнь была чудовищно сложна, это я много раз наблюдал сам. При всем при том, как принято говорить, народ его любил. Любил его, и язвил его, и истязал его чудовищно, потому что от любви до ненависти один шаг. Почему-то казалось, что он вечный. Поэтому и записки были всякого рода, и атаки после концертов… «А почему вы поете всякие уголовные песни?» — «Да ничего я не пою… Это был момент… Это были стилизации».
По-разному объяснял, иногда шутя говорил: «Знаете что? В России от сумы да от тюрьмы не зарекайся — это тоже данность». Потом начинался разговор уже политического свойства: «А вот вы себе позволяете…» А Володя никогда, к слову сказать, не полемизировал не песней. В его концертах конферанс очень локальный, очень внятный и не несет в себе полемического задора. Все сказано в песнях, поэтому он предпочитал своими словами на эту тему не объясняться. Понимал, что эта полемика не доведет до добра: ну что человеку объяснять долго про себя, если он не понял ничего, сидя в зале…
— А на сцене в каких спектаклях вы встречались?
— В «Пугачеве», в «Гамлете» — все время, с самого начала и до конца, в «Десяти днях…», в «Павших и живых», «В поисках жанра», во всякого рода концертах. «В поисках жанра» — тоже концертная форма.
— И традиционный вопрос: менялся ли Высоцкий в роли Гамлета?
— Менялся, очень сильно. Ведь поначалу действительно он этой роли боялся. Настолько ее боялся, настолько ее хотел и настолько потом, впоследствии ею дорожил. Это единственный спектакль, который он не отдавал никому. Очень ревниво относился, если кто-то репетировал… А репетировали люди, явно не могущие этого сделать в условиях этого спектакля… Спектакль индустриальный, там победить занавес, победить шумы производственные, вырваться и пытаться еще держать спектакль — это очень трудно. Периодически Володя заболевал или что-то такое, Любимов тогда говорил: «Все — вводится новый артист! Надо проучить, хватит, я долго терпел!» Но конечно, это была мера воспитания, потому что он Володю обожал и без него спектакля не представлял. Мистически совпало: упадок театра со смертью Владимира. Как-то сам Любимов потерял интерес к жизни и к работе. Он в очень многом стал разочаровываться.
А что касается «Гамлета», он играл его в любом состоянии. И были великие спектакли, когда он был очень болен, — у него почти инфаркт был… Прилетел из-за границы в Варшаву и играл Гамлета, вот тогда стало понятно… Как будто из него выпущен воздух. Осталась только его энергетика, но она выражалась не в Володином рычащем голосе, не в какой-то внешней энергии, а в глазах и в быстром проговаривании, почти шепотом… Конечно, это и от болезни, но за этим была усталость и мудрость прожитой жизни. И как страшно, что вот эти великие прозрения начинаются перед самым концом…
— А его последний спектакль вы помните?
— Помню… Мы все время за кулисами готовились к выходу вдвоем, потому что очень много проходов всяких. Я говорю: «Как, Вовочка?» — «Ой, плохо, ой, плохо… Ой, не могу…» И врачи бывали. То есть все давалось ему с трудом — жест, слово, пройти, дойти, и он играл…. Удивительно, откуда все-таки это бралось, когда уже казалось — неоткуда. Таких энергетических ресурсов и запасов был человек. А между тем сердце уже, видимо, было ни к черту совершенно. Потом были уверены — всегда вокруг него врачи.
— Известно, что с вами Высоцкий советовался по каким-то творческим вопросам.
— Ну, может, не с единственным, я не знаю. Наверняка он советовался с кучей разных людей. Какие-то разговоры были и касающиеся стихотворчества, потому что, насколько я знаю, он достаточно уважительно к моим опытам письменным относился. Это я знаю наверняка и от посторонних… Володя действительно понимал, что я оценю эту строчку, которую он придумал. И он хвалился даже вне контекста. Наверно, он не рискнул бы человеку, не пишущему эту строчку, вне контекста показывать… Естественно, он понимает, какой кайф в этой рожденной строчке. Вот на таком уровне.
В Тбилиси мы разговаривали незадолго до его смерти. Он говорит: «Ну а что петь?» — перед очередным концертом, советуясь с Валерой и со мной. Я отвечаю: «Вот мне нравятся все твои сатирические, смешные песни, масочные, социальные…» — «Ну у меня все социальное». — «Все социальное, но есть стилизации, которые я бы пел во вторую очередь»… — «А именно?» — «Ну вот «Кони привередливые» (я ведь с ним — как живой с живым, с товарищем, с современником…). А он так простодушно говорит: «Мне хочется иногда спеть такое…» — «Ну да, конечно, но в этом есть, как мне кажется, какой-то вычур… Вот самое точное попадание у тебя — сатирические песни, масочные». Но прошло менее года, и когда Володи не стало и когда была запущена вот тут, на улице, на полную мощь: «Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее…», я, в ту пору уже поживший человек, вдруг понял, что поэт, если он обладает еще свойствами пророка, случайного ничего не делает. Мы начинаем обсуждать художественные свойства, а это настолько — всеми капиллярами! — кусок его жизни, и тела, и души, что это неразъемно… А он ведь тогда простодушно— он не защищался, нет — говорит: «Ну ты считаешь, что лучше? Ну мне тоже хочется какие-то несерьезные вещи…» И он так беззащитно, сам размышляя, прикидывая, это сказал. Когда не стало Володи и когда все, что им было написано, все разговоры и обмолвки — все это вспомнилось сразу, я понял, что ничего случайного в судьбе нет. Конечно, мне очень повезло. Потому что все мы крепки задним умом, а тогда, живые, мы проходили мимо: «Здравствуй, Вовочка», «А что там Володя поет новое? Ну, ничего, послушаю потом, потому что сейчас куча дел». Все беспечны И сколько нас судьба ни учит… А с другой стороны, тоже ненормально… Жизнь — ведь жизнь, и нельзя в преддверии какого-то жуткого финала, неожиданного, которого нельзя предвидеть, существовать каким-то определенным образом… Собирать при жизни музей или запоминать все на свете? Поэтому я достаточно беспечно относился ко многим вещам… Они рассыпаны по закоулкам памяти, пока они не выстраиваются в некую гармоническую картину и вместе с тем — нетеяденциозную, несубъективную.