Он уловил, следя за обрывками высочайших облачных косм, приблизительное направление ветра и ринулся, под углом, на каменную кручу, покрытую толстым слоем фирна, у верхнего края которого начиналась замеченная площадка. Чанцев коснулся ее в 10–15 метрах от грибообразного ледяного края и все-таки мгновенно и смутно упрекнул себя, что надо было снизиться еще смелее, у самого отвеса. Здесь каждый метр мог стоить жизни…
Железный опорный костыль скользил по льду, и аэроплан стремился вперед неудержимо. Поверхность, представлявшаяся сверху совершенно ровной, была изъедена отлогими желобками, по которым днем стекала вода. Самолет раскачивался, как сошедший с рельс вагон. Чанцев отстегнулся быстрым привычным движением, чтобы выброситься из кабинки, если колеса не выдержат и аэроплан перевернется. Но скоро начался заметный подъем, и скорость облегченно исчезла. Впереди, почти на излете, надвинулись крупные обломки основных пород. Чанцеву пришлось пропустить один из них между колесами, что казалось безопасным, так как колеса не были соединены осью; но за обломком, в нескольких метрах, лежал второй, и, когда хвост подскочил на камне и пропеллер опустился, Чанцев ощутил упругий мгновенный толчок.
Сердце глухо метнулось.
Самолет остановился.
Елтышев прыгал по льду, озираясь.
— Мы здесь поднимемся! Мы здесь поднимемся!
Пропеллер еще вертелся, почти бесшумно. Чанцев тревожно повернул выключатель…
Глухота тяжело накрыла горы, словно голубой колпак небесного глушителя. Елтышев перестал прыгать. Пропеллер был сломан. Запасного пропеллера не было.
Чанцев стоял сгорбившись. И у него было такое же ощущение успеха и растерянности, как после одного недавнего свидания. Девушка быстро увлеклась и целовала его горячо, но почему-то так и не отдалась в тот вечер. Она смешно боролась (ну, как она могла с ним бороться?), и он вдруг отказался от любимого маленького насилия, которого она ждала. Он думал, отчего бы это? Он сосредоточенно рассматривал ребро излома, прикидывая, сколько времени займет канитель с доставкой сюда пропеллера, и злился: неужели размяк? Но нет, пустяки! — Это всего лишь от желания нового в приключении.
Решив задачу, он выпрямился.
— Ну, Иваныч, придется сбегать в ближайший, как говорят, населенный пункт, — сказал он. — Нам нужен только пропеллер. Так я говорю?
— Только пропеллер, — кивнул Елтышев.
Он внимательно ощупывал вымазанный маслом аэроплан.
— Сели здорово. Это будет, можно сказать, трюк, если поднимемся.
— Черт! Помнишь, я говорил, что надо взять запасный винт? Так нет, Земзеров, сукин сын, засмеялся, вы, говорит, не в Азии полетите, а в культурной Европе. Ну и вышло хуже, чем тогда в Сибири! А?
Елтышев потемнел. Его черные от смазки пальцы осязали острые края трещинки маслопровода.
— Смотрите, как будто нарочно, нарочно!.. Но никого же не было у самолета?
— Ну, ну, ну! — закричал Чанцев, заглушая свои мысли (Эц сказал «С добрым утром» и вышел первый). — Оставайтесь здесь и запаивайте трубку. Я пойду вниз.
— Есть! — хмуро отозвался борт-механик.
Чанцев все еще ступал осторожно, как будто мог провалиться, такого снежного цвета был этот лед. Так Чанцев подошел к обрыву. Был полдень. Облака внизу были белы. Там, где они, крутясь, разрывались, прятался сумрак, облака сыпали снегом. Чанцев взглянул на однообразную линию ледяного карниза и в первый раз подумал: «А где же выход?» Кровь его ударила волной. Даже пилоту здесь было неприятно стоять: ведь в руках не было рулей.
Чанцев подошел к ближней правой стене посмотреть, каков ее противоположный склон. Чанцев взбирался медленно, ругаясь и негодуя. Он не любил гор, т. е. не любил подниматься на горы, ходить по горам. Просветление высоты, сладкий самообман, большой горизонт и, по-настоящему, солнце и воздух — все, ради чего и процветает альпинизм, давалось ему в несколько минут взлета, вместо долгих, ползущих вверх и вниз часов.
Внешняя сторона стены была неприступна. Весь день Чанцев карабкался вдоль гребня и везде, налево от него были кручи, внизу облака, один и тот же мир — стылый, седой, сказочный. К вечеру облака поднялись выше и вдруг залили ледяную террасу, Чанцев взглянул на запад, там рдели огни заката.
— Западня! — подумал Чанцев.
Он спустился рассказать о таких делах Елтышеву. Мысль кружилась однообразно: «Пожрать бы!» Чанцев вспомнил, Елтышев захватил с собой булку и колбасы. В походной фляжке у него всегда был коньяк. — «Сожрет», — думал Чанцев. Он пошел скорее и сразу выбрал верное направление среди темневшей облачной мглы и нашел аэроплан. Но Елтышева нигде не было.
— Иван Иваныч! — закричал Чанцев.
— Ныч-ыч! — дико ответили горы.
Елтышев не отозвался. Чанцев кричал, пока его не перекричали горы, с каменной настойчивостью.
— Ныч-ыч!
— Ныч-ыч!
Пришла ночь. Чанцев скрючился в своей кабинке. Он проснулся от свирепого холода. Было ясно. Чанцев завертелся от боли и страха. «Елтышев, — свалится окаянный!» — думал он; но у него были и приятные мысли: вот, Елтышев спустился где-то и значит скоро явится с людьми, пропеллером, с едой. Вдруг, у нависшей скалы, загорелось ярчайшее желтое пятно. Это могла быть только парадная Елтышевская рубашка, вывезенная из Урги. Чанцев побежал. Рубашка была беспощадно распластана и пришита к брезенту. Рядом стояло ведерко с бензином. Чанцев отдернул полог. Под каменным навесом урчала паяльная лампа, поставленная пламенем к скале. Елтышев проснулся и сел.
— Ну, что, Сергей Петрович, дела наши плохи? — сказал Елтышев; но от теплоты, от того, что он больше не один, Чанцев повеселел.
— Ты изобретательный человек, Иван Иванович. С тобой не пропадешь.
— Механика! — зевнул Елтышев.
— Дела, дорогой, плохи.
IV
Елтышев не съел булки и колбасы, он съел немного, но как ни делился он честно с Чанцевым, на третий день оба проснулись в голод злой и страшный. Елтышев хлебнул из фляжки и закрыл пробкой.
— Дай!
— Ты ведь не пьешь, — скривился Елтышев.
Накануне они еще раз вместе обошли гребень. Елтышев нашел узкий каменный сдвиг, пояс, «бомчик», как назвал Елтышев, они шли по нему вниз, и снова вверх много часов, пока «бомчик» не вывел их на широкий лед. Они кричали от изнеможения и радости и через минуту увидели свой аэроплан. Больше они не пытались выбраться. Тогда в жестком мешке их пещеры, при лиловатом свете паяльной лампы, Елтышев сказал, чтобы отделаться от своих дум:
— Это, я думаю, никто другой, а этот самый херр Эц.
— Что?
— Он маслопровод ковырнул. Больше никого не было. Впрочем, кто виноват? Мы и есть сущие дураки. Я, мол, большевик, здрасьте, пожалуйста, а я два ваших самолета сбил. Потом я узнал, да он сам говорил, что был у него магазин в Москве, потом его разгромили, а большевики доконали. Нечего сказать, приятель. Пьем, говорим, а он, может, фашист!
Мысли мучили Чанцева еще раньше, он понял сразу, но спросил: «Что?» из какой-то последней самозащиты.
— Какие у тебя основания? А ночью ты был на аэродроме? — напал он на Елтышева…
Так они кричали и сквернословили остаток дня, потому что так, вероятно, лучше забывался голод.
Мысли привели Чанцева к обрыву.
Елтышев с утра молча взялся за работу. Ругань больше не помогала. Елтышев изобретал работу, — перематывал амортизацию, мыл замасленный фюзеляж, повернул самолет к обрыву, как будто перед стартом. Потом Елтышев оставил самолет и стал методично выколачивать топором ледяные неровности по линии разбега. От Елтышевской работы Чанцева мутило еще больше. Все казалось ненужным. Он поднялся на край гребня (на правую ручку великанского трона), где можно было лечь, докуривая последние папиросы.
День был ясный, совершенно пустынный. В небе голубом и ровном у снежных и голубых вершин ни одного клочка влаги. Горы, льды. От них блеск и холод, высокое солнце; от солнца на лице холодные зудящие ожоги. Пики, столбы, груды. Дали гор голубые, расплывчатые, как воздух, глыбы голубого неба, облизанные ветрами. И с белой, самой сверкающей вершины течет неподвижная река глетчера. О нем, о леднике, у Чанцева были свои мысли.