— Хорошо, — сказал он, — я возьму вас в пробный полет. Только надо прийти очень рано утром.
— Вот, прелесть! прелесть! Какой ты милый! — опять заиграла она: — Я приду к вам пораньше и мы поедем с тобой в автомобиле.
Эрмий поцеловал руку, чтобы скорее проститься. Она ушла, оглянувшись, повеяв кистью. Он стоял несколько минут один, в тени. В его сознаньи осталась пустота. Мир стал холодным — схема. Ромбы. — Кубы. — Одиночество. — Лед. Эрмий вздрогнул, вынул блокнот, толкнул дверь. В желтом свете — конторочка телефона, швейцар в косоворотке, с желтым лицом. — «Вы пойдете на телеграф. Сдачи не надо». — Написал:
Улала до востребования Зое Старожиловой
Милая как хорошо если бы вы были здесь
Канкэрэдэ.
— О-ткрой-те, чер-ти-и!!!
Он провалился, вместе с дверью, в облака, в дымную синь, в пламя красных рож.
— А-а-а! — заорал Андрей. — А я чуть тебя не огрел. — Он покачал кулаком. — Думал опять милиция. Видел ракету? Это мы тебя вызывали!.. Ну-ка, налить ему. Пей!
— Давай!
Эрмий опрокинул в рот стакан водки. Лед мира загорелся.
— Р-р-р-р!
— Гер-р Фукуда! видели! Что значит русский!
— Очень трудно! — сказал repp Фукуда.
— Ну, как твоя возлюбленная?!.. — рыгнул Андрей.
— Моя возлюбленная… Кабтраган.
— Abgetragt? — буркнул Шрэк.
— Вот именно… Налей!
— Так.
Левберг напился просто и колоссально, спал в углу. Андрей и Шрэк объяснялись в любви.
— На войне был?
— На восточном фронте.
— Ну, давай, выпьем на брудершафт. Я, может быть, тебя из пулемета поливал.
Они поцеловались, уколов друг друга усами.
— Русская свинья!
— Немецкая колбаса!
Нестягин не говорил по-немецки. Он держал неизменно улыбавшегося японца и, по сродству — если не душ, то очков, совершенно одинаковой формы и оправы — учил его мелодекламации собственного изобретения: он называл, по очереди, правительства всех стран и прибавлял традиционную ругань. Политика было единственной областью, где он признавал национальный способ выражения своих мыслей. Японец тщательно повторял; но когда очередь дошла до микадо, он потребовал, чтобы ему объяснили, в чем дело.
— Наш микадо бедный: он получает всего полмиллиона иен и занимается благотворительностью.
— Скажите ему: ерунда, — шепнул Эрмий.
— Ерунда! — сказал Нестягин.
Японец покраснел, как учительница, исчез.
— Где же механики и герр Грубе? — закричал Эрмий, увидев, что комната пустеет; но Шрэк сжал его колено, трезвея.
— Механикам надо утром быть у машин. А Грубе… — Шрэк докончил жестом.
Из самой сизой тучи, с полу, взвыла «тальянка». Голос, пьяный, как дым, зачастил:
«Балалайка-балалайка,
Балалайка-стуколка!
Мой миленочек малайка,
А я ево куколка!»
Эрмий нагнулся. У мраморного умывальника лежал парень в солдатской гимнастерке, мокрый и белый.
— Где вы достали такого?
— В Доме Крестьянина, — сказал Андрей. — Надо же показать иностранцам русское искусство!.. Постой. — Он зажал парню нос, влил водки. — Хвастался, черт: перепью, дескать, летчиков. Лежи!
Дверь отворилась.
— Вон!!!
Молодой человек в милицейской форме вежливо поклонился:
— Позвольте представиться.
Андрей вгляделся.
— А! Ну вот, теперь достаточное количество ромбов. Садитесь, садитесь…
— Начальник милиции, Дроздов.
— Выпейте, товарищ Начмилдрозд! Вот этого!
Начмилдрозд выпил.
— Нельзя ли, граждане, как-нибудь потише?
— Я прилетел и отдыхаю! — качнулся Андрей.
— Собственно говоря, я ничего не имею, — сказал, виновато, Начмилдрозд, — но… пассажир сюда один приехал… — Голос у начмиля отсырел. — Следователь ЦКК! Понимаете?
— Слышь, Ермошка, кака!
— Прямо, потом направо, — открыл тот невидящие глаза.
Андрей загрохотал.
— Начмилдрозд ты или баба? Раз у нас баб нет, значит остается шуметь! Имею я право в своем номере…
Начмилдрозд быстро потер лоб: — Эврика! Вернейший способ избавиться от гнева Змея Горыныча и, в придачу, провести ночь с такими знаменитыми людьми: — Есть девочки! — сказал Начмилдрозд и потом долго ручался за их качество и безопасность.
— Идем! — встал, примериваясь к бурной погоде, Андрей. — Кто еще?
— Я летел через Сибирь… какая пустота!.. нет, надо вырывать пограничные столбы, — бредил Шрэк и шел.
Эрмий отмахнулся, он едва стоял; Андрей грохнул насчет того, что завтра он будет с жинкой, подхватил, сунул ему гармошку:
— Жарь, Ермошка, на гармошке!
Ермошка жарил.
— А ты?
— Что-вы-что-вы-что-вы! — ответил Нестягин и, как щит, взвалил Левберга.
Андрей неприлично ткнул его, пропел из «Сказок Гофмана»:
— «Вся суть в механике»!
И вот, заведенные, с грохотом и громом они разом вывалились, поплыли. Следователь, Змей Горыныч, маленький, больной, шагал по коридору, не мог ни спать, ни работать. Увидев своих врагов, хотел высказать им коллекцию горьких истин, но вдруг вспомнил: гром битв, ночевки в канавах траншей, колыбельные песни пуль. Революция… Авиация — тоже революция. Он махнул рукой.
Японец смотрел на шествие, приоткрыв дверь своей комнаты. Японец был в розовом кимоно, в желтых соломенных туфлях. В левой руке он держал алфавит картоночек, заменявших ему блокнот, правой манил Эрмия.
— Герр Бронев, что это такое го-ро-шо?.. Горничная никак не могла мне объяснить и все смеялись, вот так…
— Хорошо?
— Хорошо.
— Ну, вот, когда она вас поцелует, это — горошо!
Японец качнулся и вынул из-под кровати посуду самого определенного назначения.
— Горошо?
Они стояли друг против друга: японец — маленький, улыбчивый, в кимоно, в туфельках, совсем — сказка, и — пилот, в ловком полуспортивном костюме, со значками призов и побед, всклокоченный, прекрасный, словно Фузи-Яма, извергающийся хохотом.
— Ерунда! Вот это, Фукуда сан, сущая е-рун-да! — ляпнул он по-русски и пошел в муть, в качку, в облака.
Руки его, выправляя крен, двигались, как эйлероны.
— Р-р-р-р… ну и болтовня! — правил Эрмий. — 45 градусов. Ах, как хорошо! Делать кругом, что хочешь! Жить! — Он раздевался, бросая на пол одежду. Вспомнил, что едва прикрыл дверь и провалился в неощутимые простыни. — Заидэ, Зоя, жизнь! Я прилечу к тебе через океан. Через волны и волны!
Японец записывал автоматическим пером свои дневные впечатления. По договору с «Асахи», он должен был получить за свои очерки особый гонорар. Он писал о том, что обед в России (эти изумительные «щи»!) стоит вдвое дешевле, чем в Японии и, следовательно, будет весьма патриотично, если русские жиры поплывут навстречу японским шелкам и японской дешевке. Ибо тогда те, кто любят носить русские рубахи и приветствовать друг друга бурлящим и жарким словом «товарищ», станут гораздо спокойнее. Он писал также о том, какие эти русские — чудаки: они живут, например, теснее японцев, а для маленьких птиц строят специальные домики, которые называются «скворешницы»…
За открытым окном, бесшумно очертив силуэты берез и лип, вспыхнула зарница. Тогда японец отложил работу и постоял у окна. Он вспомнил свою несравненную родину, водопады и ночи, достал альбомчик, где на обложке были колючие лапы криптомерий и пушистые, как сон, обезьянки и вдали — конечно — и море, и парус, и Фузи-Яма, набросал «хоку».
Лет лучекрылой птицы
К тяжкой вернется земле.
Ночь. Тишина зарницы.
Он разделся, выключил ток. Лежа, он долго смотрел в темноту, в его глазах плыли цветные хлопья: — хризантемы, яркие пояса женщин, синие рубины океана и пена волн…
И рядом, за стеной, пилоту Броневу всю ночь снились женщины и волны. Он открыл глаза. В белой пене легкого платья качнулись круглые бедра. Рядом — за белыми лучами — белая дверь. Подмигнул закинутый крючок. Вероника стояла наклонившись, опираясь голой рукой на его подушку. Он не смотрел в лицо. За вырезом платья волны грудей и темная, как несхлынувший еще сон, тропа. От нее чадило страстью. Женщина старалась болтать, как будто все было, как всегда. — «Вы соня»… — «Вот я пришла, а вы спите»… — «Стыдно-стыдно» — но в голосе ее нестерпимо кричала чуть слышная жаркая хрипота. Эрмий легко, легче желанья, протянул руку. Выше чулка скользнуло тело. Женщина шептала: «Что вы делаете»… — «Не надо», и не сопротивлялась. И было бешено странно, от хмеля и радости, оттого, что все, о чем невыносимо было мечтать в дни, когда счастье нужнее хлеба, так невыносимо просто.