— И вы считаете, он мне ответит? — прошептал я еле слышно.
— Почему бы нет? В любом случае, попробовать стоит.
И я мигом признал, что приятель прав. О еде я забыл, ложка моя так и повисла в воздухе, глаза блуждали, будущее выстраивалось передо мной.
— Вы не намерены заканчивать ваш десерт? — спросил Даниэль.
В тарелке моей таяла гора шоколадного мороженого. С риском подавиться я уничтожил его в три глотка. Бог с ним, с мороженым! Мне надо было скорее вернуться домой: меня там ожидала главная цель моей жизни.
Даже не переодевшись, я сел к столу и принялся писать барону Жоржу де Геккерену дʼАнтесу в дом 27 по авеню Монтеня. Следовало тщательно взвесить каждое слово, выверить каждую запятую. Были смяты и выброшены в корзину несколько черновиков, и только тогда я смог внятно, по собственному впечатлению, изложить причины, зачем пишу, своему суровому, гордому и придирчивому, как мне казалось, корреспонденту. Представился я молодым русским, с матерью которого барон встречался в Париже прошедшим июлем в гостиной графини де Кастельбрунн. Самое большое мое желание, писал я, исполнять при нем должность архивиста и переводчика по всем вопросам, касающимся отношений между его и моим собственным отечеством. В заключение я сообщил, как восхищаюсь его дипломатическими инициативами, и заверил в горячем желании, находясь в его тени, способствовать сближению двух наших стран. Немного смущенный подобным скоплением лжи, я старательно переписал послание, подписал его и решил послать завтра же утром на адрес барона.
Спать я от сильнейшего волнения не мог и снова погрузился в поэзию Пушкина. Припоминаю, что особенно занимали меня тогда последние строфы «Евгения Онегина». Занимали и, как всегда, навевали меланхолический восторг. Да, конечно, конечно, автор этих восхитительных стихов заслуживает, чтобы я совершил ради него все что угодно. Любая низость, на которую я пойду, чтобы отомстить за него, будет оправдана. Небольшой томик, переплетенный в красный сафьян, склонял чашу весов Вечности куда ниже, чем весь целиком барон Жорж де Геккерен дʼАнтес — с его животом, с его шапокляком, с его тросточкой, с его особняком, и счетом в банке, и экипажем. Все позволено тому, кто отдает себя на служение Памяти. Великой Памяти. Я был счастлив — как будто снова успешно прошел выпускные экзамены в Царском Селе. И я благословлял Даниэля де Роша за драгоценный совет, который он дал мне. Со мной была дорожная икона, и я поместил ее на столике у изголовья моей постели. А перед тем как лечь, встал на колени перед этой святой иконой и молился, молился… совсем так, как когда-то в своей лицейской келье. Потом перекрестил свое письмо Жоржу Дантесу и приложился губами к конверту. В ту ночь я несколько раз зажигал лампу и перечитывал строки нескольких стихотворений в книге, которая была для меня талисманом, была для меня Священным Писанием.
Наконец я решил ложиться уже окончательно, всерьез, и тут словно звоночек прозвенел у меня в голове. Нежданная мысль! Мне нужно было совершить еще один ритуал, чтобы стать достойным своего предназначения. Открыл потайное, недоступное для всех отделение своего портфельчика и достал оттуда гравюру: это был Пушкин. Воспроизведение знаменитого портрета кисти Тропинина. Лицо, в котором можно прочесть следы негроидной расы, огненные глаза, вьющиеся волосы, толстые губы. Но русский! Более русский, чем кто-либо другой, несмотря на африканские корни. Поэт искоса посматривал на художника, но на самом деле — не на него, на меня. Он смотрел только на меня, на меня одного. В моей колоде было два козыря: иконка и это волшебное изображение. Я не сводил пылкого взора с цветной литографии Пушкина, видел расстегнутый воротник, приоткрывающий могучую шею, видел чуть растрепанные бакенбарды, руку в перстнях… Я так хотел побывать в его времени, узнать его при жизни, влиться в круг его друзей, что в тот вечер, окунувшись в какое-то чудесное, ниспосланное свыше головокружение, несмотря на мои двадцать лет, стал-таки его современником. Настоящим современником. Как возможно, что такие чувства привязывают меня к нему столько времени спустя после его смерти? Достаточно ли быть преданным человеку, которого все полагают ушедшим, всем своим существом, до самой глубины души, чтобы он обрел в тебе жизнь и тепло? Я прикрепил гравюру к стене, чтобы она так же, как икона, постоянно была со мной, охраняла меня. И, выражая такое странное желание, я совсем не ощущал, будто совершаю святотатство.
С каждым днем сердце мое билось все быстрее и сильнее при мысли о содеянном и о том, что еще предстояло сделать. С каждым днем я все нетерпеливее ожидал ответа на свое письмо. Однако прошла неделя — и ничего! Я был уже почти что в отчаянии и, праздный, убивал время в прогулках по Парижу — иногда один, иногда с Даниэлем де Рошем. Таким образом я уже посмотрел все, что только можно было посмотреть в этом обновленном вроде бы Османом, в этом надменном городе. Но ни Триумфальная арка, ни Лувр, ни Нотр-Дам, ни Тюильри, ни набережные Сены, ни Елисейские Поля, ни чудеса, творимые на улицах газовыми фонарями (теперь освещали французскую столицу именно они), ни тяжелые, с империалами, омнибусы, которые катили и катили по улицам — ничто не радовало меня, ничто не отвлекало от моего тайного священного плана. И единственная надежда, которую я питал, вот так вот бродя целыми днями по городу, была — каким-то чудом, благодаря господину случаю увидеть где-то экипаж Жоржа Дантеса.
В одно из воскресений мне показалось, что я заметил этот экипаж в Булонском лесу. Тем утром мы прогуливались с Даниэлем, брели себе и брели пешком, следуя в своем движении по аллеям за чинной толпой в праздничных нарядах. Вокруг нас — от озера и к нему — сновали богатые коляски, и некоторые, несмотря на прохладу, с опущенным верхом. В колясках сидели обычно светские дамы или дамы полусвета: укутанные в меха, с перьями на шляпках, они, развалившись на удобных сиденьях, наблюдали внешний мир через лорнеты. Удалые наездники шагом ехали рядом с экипажами, лошади их были ухожены, из ноздрей животных шел пар. Было совершенно очевидно, как дамы, так и кавалеры прибыли сюда с одной-единственной целью: вызвать к себе восхищение. Здесь проходил всестоличный сбор хвастливой элегантности, щегольского соперничества, убийственных взглядов.
И вдруг я схватил приятеля за руку:
— Вон там, вон там!.. Посмотрите же!.. Уверяю вас, это экипаж Дантеса!
Даниэль запротестовал:
— Ничего подобного! Вы же сами отлично видите — что кучер, что упряжка не его! У него лошади рыжей масти, а эти серые в яблоках.
Я страшно расстроился, помрачнел. Радость обманула, меня вновь постигло разочарование. Совершенно очевидно, Дантес выбросил мое письмо в корзину, даже не прочитав. Интрига не состоялось, игра проиграна. Надо придумывать что-то новое. Сослался на страшную усталость и вернулся домой.
А после обеда отправился на улицу Вожирар — послоняться около Сената в той же тайной надежде встретить барона. Входные двери были распахнуты. С двух сторон высокого портика стояли навытяжку часовые. Время от времени с улицы Турнон сворачивала карета, въезжала в ворота и с грохотом ехала по вымощенному парадному двору. Надраенные до блеска стекла в окнах ослепляли меня. Все эти коляски, все эти двухместные кареты, должно быть, везли в себе людей исключительно важных — раз уж гвардейцы-часовые приветствовали по-военному. Наверняка барон Жорж де Геккерен дʼАнтес был среди них. Но как к нему приблизиться, когда все обставлено с такой помпой, когда за всем так бдительно следят? А никак! Бессмысленная затея! Я повернул назад, ушибленный собственным ничтожеством.
В тот же вечер я решился написать Жоржу Дантесу второе послание — напомнить свою просьбу, однако не успел этого сделать: на следующее утро я получил письмо в запечатанном красным воском конверте, герб на печатке был, несомненно, барона — корона, окаймлённая жемчугом! Я долго вертел в руках конверт, рассматривал его, не смея открыть, ноги еле держали меня, в груди теснило. Наконец осторожно распечатал — так, словно письмо могло взорваться в моих руках и опалить лицо.