Подобно Мопассану, она тоже везде и во всем открывала «человеческую низость». Как она сама выражается, она воспринимала эту низость «кончиком уха» и в родстве, и в дружбе, и во всех человеческих отношениях — везде, в конце концов, блеснет то жадность, то глупость, то зависть, то несправедливость, то просто на просто подлость. А главное — ссылается она уже прямо на Мопассана — человек всегда и везде бесконечно одинок. И тем не менее она так же любила эту «беспрерывную ткань бедствий и печалей», как любил ее Мопассан.
Естественно, что она увидела в нем не только родственного ей художника, но и родственного ей человека. И когда она в одно прекрасное утро проснулась с капризным желанием выслушать оценку своего ума из уст призванного знатока, — она остановилась на Мопассане.
Действительно ли ею руководило здесь одно только желание быть оцененной? Не таилась ли здесь едва сознаваемая надежда встретить и полюбить «настоящего человека». По крайней мере, в одном из своих писем она говорит ему: «я избрала именно Вас, в надежде, что впоследствии я буду Вам безгранично поклоняться!» А в одной из записей «Дневника» она сознается, что этот незнакомый ей человек поглощает все ее думы.
Как бы там ни было, в первом же письме Башкирцевой Мопассан воспринял что-то незаурядное, серьезное и глубоко-привлекательное. Он получал немало писем от всякого рода неведомых почитательниц и поклонниц, но как и все избалованные писатели и художники, обыкновенно презрительно отмалчивался. Но тут он сразу откликнулся. Началась переписка, в которой Мопассан то опускается до деланной грубости, то поднимается до глубоко-искренней интимной исповеди. Он делает все, чтобы как-нибудь узнать эту таинственную незнакомку, которая его волнует, беспокоит, очаровывает и восхищает. Но так они и не встретились: она так же капризно оборвала переписку, как капризно затеяла ее.
В это время Башкирцева была уже безнадежно больна, и смерть приближалась беспощадно, неуклонно и быстрыми шагами. Она ясно видела эту близкую развязку, но страстное желание прожить хотя бы еще один год, чтобы закончить начатую картину,[2] побеждает весь ужас этого сознания. Вот-вот ее перестанут мучить эти ужасные лихорадки, она опять сможет взяться за работу, и картина будет закончена… «Меня похоронят в 1885 году», пишет она 1-го Октября 1884 года, а 31 Октября она уже лежала в гробу.
Башкирцева так и умерла с горьким сознанием, что она еще «ничто», что в 24 года она еще не успела ничего сделать.
Но жизнь оказалась менее требовательным, менее строгим судьей, чем она. Ее надежда «остаться на этой земле во что бы то ни стало» не оказалась дерзкой иллюзией, — и в галерее выдающихся женщин она неоспоримо занимает одно из почетнейших мест…
М. Гельрот.
Предисловие к французскому изданию
Мария Башкирцева жила мечтой и во имя мечты. Смерть унесла ее, когда эта мечта уже осуществлялась.
Никакая артистическая среда не способствовала развитию ее призвания. По прихоти судьбы она родилась в русской дворянской семье, которая по своим унаследованным традициям роковым образом стояла далеко от мира искусств и его интересов. Она жила жизнью тех богатых людей, которые презрительно относятся ко всякому труду и пустоту своей праздной жизни заполняют бесконечной массой ничтожных пустяков.
Среди этих людей Мария чувствовала себя чужою. А так как ее желания, ее стремления и все ее усилия могли только вызывать в ней смутное недовольство жизнью, то ей легко было бы прийти к выводу, что причина этого лежит в ней самой, а не в том довольном собою большинстве, которое ее окружало. Но хрупкая двенадцатилетняя девочка все-таки чувствовала безумное желание бежать от пошлости. Она испытывала волнение при мысли, что «ею будут восхищаться не за платье, а за нечто другое», как она наивно выражалась. Под этим «нечто» она разумела музыку. Это была первая форма, в которую облеклось для нее искусство, чтобы уже на веки овладеть ее душой. Она не долго оставалась ребенком. Как бы предчувствуя кратковременность своей жизни, она торопилась накоплять в своей душе впечатления и ощущения, собираясь наслаждаться ими потом, в будущем, — если только у нее хватит на это времени.
В ранней юности она посвятила себя живописи. Ее богатство и происхождение были для нее такими же сильными препятствиями, как для других нищета.
Быть может, ей легко было бы вырваться из круга семьи бедной и никому неизвестной и бежать в мастерскую художника, на которую вся семья смотрела бы, как на храм. Но неизмеримо труднее было резко порвать с роскошной жизнью знатной семьи, где ей, красивой и грациозной женщине, предстояло бы только и наслаждаться всеобщим поклонением. Мария не сказала нам, сколько страданий доставляла ей окружавшая ее среда. На то самое искусство, которому она с трепетом посвятила себя, самые близкие ей люди — ее друзья, ее отец — смотрели, как на «ремесло, достойное плебеев». Чтобы дочь предводителя дворянства писала картины и продавала их! Fi, donc! Не смейтесь, впрочем, над этим кастовым предрассудком. Разве современная провинциальная буржуазия не говорит с чувством гордого удовлетворения:
«Моя дочь пишет красками или играет на фортепиано, как светская дама, а не как артистка»?
Госпожа Башкирцева сумела оградить Марию от тех ран, которые обыкновенно наносят человеку равнодушие или пренебрежение. Глубокая любовь матерей помогает им понимать все. Поэтому-то она поселилась в Париже и поместила свою дочь в мастерскую Жюлиана. Учителя сначала неприязненно отнеслись к ней, приняв ее за одну из тех «любительниц», которые только способны профанировать искусство, подобно тому, как грубые и неуклюжие трутни одним своим прикосновением портят нежные венчики цветов. Но желанный день настал, — и все профессора и коллеги Марии признали в ней истинную художницу.
К сожалению, эти счастливые, светлые минуты она испытала уже почти накануне смерти: они для нее больше не повторялись. Предчувствие близкого конца угнетало Башкирцеву, заставляло ее тосковать. Вся трепеща под влиянием этой тягостной мысли, она продолжала писать и переносила часть своей жизни на свои полотна.
Много и глубоко страдала молодая девушка от столкновения со всякого рода ничтожной мелочностью и пошлостью. Как интеллектуально высоко развитая личность, она не переносила шаблонных взглядов и вульгарных мнений условной морали. Все это глубоко возмущало ее. Кроме того она страдала, как художница, потому что всякая дисгармония жестов и движений, все, что носило тяжелый, неуклюжий характер, было нестерпимо для нее, задевало ее эстетическое чувство.
Но не против этих, столь плодотворных, душевных страданий восставала Мария. Ее возмущала жестокость природы, которая наделила ее всеми дарами и внешней и внутренней красоты, наделив ее в то же время слишком хрупким здоровьем. Начался мучительный период постоянных консультаций с врачами, заведомо бесполезных лекарств и жажды утешающей лжи. Наступили трагически однообразные дни безнадежной болезни.
Обыкновенно считается профанацией заглядывать в тайники души молодой девушки. Марии Башкирцевой приходилось, без сомнения, внушать нежное чувство дружбы, быть может, даже сильной любви. Но она сама была слишком молода, чтобы любить. Для исключительных натур, каковы женщины-артистки, существуют и исключительные законы. Страсть редко овладевает ими в ранней молодости. В эту пору одни борются с невзгодами неудачных браков, разрывают их и отдаются искусству, другие же, вынужденные беспрерывно работать, отталкивают от себя всякое сильное чувство, которое могло бы захватить их всецело. И лишь потом, когда молодость уже приобретает прелесть невозвратного, все неудовлетворенные чувства женщины опять громко заявляют о себе. Глубоко верно поэтому замечание Башкирцевой, что «мужчина или женщина, живущие во имя какого-либо призвания и думающие о славе, любят совсем иначе, чем те, у кого в любви вся жизнь».