То, что своим антисемитизмом Гитлер с самого начала нанес не поддающийся учету урон своим стремлениям к власти, вне всякого сомнения было его первой тяжелой ошибкой — ошибкой, влияние которой все еще недооценивается. Разумеется, к этому должны были добавиться и другие ошибки, пока чаша не переполнилась.
Потому что несмотря на вред, который с самого начала причинил немецкому делу антисемитизм Гитлера, факт остается фактом: Гитлер дважды был очень близок к своей цели — осенью 1938 года, когда при полном одобрении Англии и Франции было достигнуто господствующее положение в Восточной Европе, и летом 1940 года, когда победа над Францией и оккупация множества других стран положили к его ногам почти целый континент по эту сторону от границы России. Это заставляет задаться вопросом, была ли в сущности утопической цель установления господства (или господствующего положения) Германии в Европе и над Европой, и таким образом была ли эта постановка цели Гитлером с самого начала ошибкой.
На этот вопрос (если он вообще поднимается) в настоящее время отвечают в общем–то без большой дискуссии утвердительно, в том числе современные западные немцы, и в особенности молодое поколение, которое часто смотрит на своих отцов и дедов как на сумасшедших, поскольку они могли поставить такую цель. Тем не менее в настоящий момент придерживаются мнения, что эти отцы и деды, то есть два поколения немцев, поколения Первой и Второй мировых войн, в своём подавляющем большинстве находили эту цель разумной и достижимой, воодушевлялись ею и нередко за неё умирали.
Естественно, что это еще не говорит о том, была ли цель достижима или была ли она желательной. Немногие бы захотели сегодня ответить на этот вопрос утвердительно. Но если вызвать мысленно моментальный снимок Европы осени 1938 и лета 1940, и для обстоятельного рассмотрения на некоторое время остаться в кадре, и более того — если сравнить плачевный статус постгитлеровской Европы с ее положением в мире до Гитлера, то все же изрядно призадумаешься. Ведь действительно, разве не было Европе предуготовано объединение, если она хотела сохранить это положение в мире? Могло ли это объединение воплотиться в реальность без насильственной помощи, и не требовало ли оно по крайней мере в начальной стадии господства своей сильнейшей державы? И разве не была этой сильнейшей державой именно Германия? Во всяком случае, на такой вопрос отвечали «Да» не только немцы — два поколения из них. Что показали 1938 и 1940 годы, это то, что нерешительное «Да», пусть даже и с оговорками, было наготове также и у многих ненемецких европейцев. И что выявилось после 1945 года — это то, что они тем самым возможно даже и вовсе не были неправы. Или не были бы, если бы Германия, с которой им пришлось иметь дело, не была бы Германией Гитлера.
Европа под владычеством Гитлера, несомненно, стала бы кошмаром, как Германия под господством Гитлера уже была кошмаром во многих отношениях — со своими преследованием евреев и концентрационными лагерями, со своим конституционным хаосом, своим правовым беспорядком и вынужденной культурной провинциальностью. Но поверх этого не следует упускать из вида нечто иное: от европейской системы противовесов девятнадцатого столетия в двадцатом веке уже нечего было спасать. Уже Первая мировая война и последовавшее за ней мирное урегулирование разрушили её в корне, и предпринятая в 1939 году после долгих промедлений и без особой охоты попытка Англии и Франции восстановить её потерпела неудачу уже в 1940 году. Проверка Второй мировой войной показала, что у Европы двадцатого века оставался выбор только между немецким и американско–русским господством. Нет никакого сомнения: такому немецкому господству, которое было создано при Гитлере, она гораздо более предпочла американское, и в какой–то степени даже русское господство, хотя многие и будут это оспаривать. С другой стороны немецкое господство объединило бы Европу; американско–русское насильственно раскололо её. И объединенная под немецким господством Европа еще долгое время смогла бы сохранять свое имперское господство в Азии и в Африке; поделенная между Америкой и Россией Европа вынуждена была поспешно потерять его.
Это делает понятным, почему Гитлер в 1938 году в Восточной Европе, а в 1940 после своей победы над Францией — на всем континенте — нашел определенную готовность к пониманию и к подчинению, даже если тогда и не было такого европейского стремления к объединению, которое соответствовало бы по силе таковому у немцев середины девятнадцатого столетия. Такое появилось лишь после 1945 года, когда беда уже случилась. Но готовность смягчить насилие и из подчинения превосходящей силе извлечь лучшее выявилась повсеместно уже в 1938 и в 1940 годах, и она была по меньшей мере тут и там связана с представлением, что Европа быть может в большой степени очень хорошо сможет воспользоваться единством, даже если и за цену немецкого господства (возможно, лишь в начальной стадии). Еще было живо воспоминание о том, как Пруссия Бисмарка в 1866 году объединила побежденные немецкие государства — и как она затем растворилась в объединенной таким способом Германии. Разве нельзя было представить, что победоносная Германия таким же образом постепенно растворится в объединенной Европе и её отталкивающие черты при этом постепенно сгладятся? Не следует ли этот желаемый процесс возможно даже ускорить встречной предупредительностью? Такие мысли были широко распространены в 1940 году почти во всех странах Европы — особенно во Франции, сколь бы мало позже о них знать ничего не желали. Вот если бы тогда в Германии был Бисмарк, а не Гитлер…
Но не будем вдаваться в мечты. У Германии был Гитлер, и от Гитлера зависело — что бы ни говорила об этом социологическая школа историографии — выйдет ли из этой ситуации объединенная и усилившаяся, пусть даже и для начала под немецким господством Европа или то, что в действительности из этого вышло. «Я был последним шансом Европы», — как сказал Гитлер в феврале 1945 года и записал это Борман. В определенном смысле — с полным правом; только ему следовало бы добавить: «И я его разрушил». То, что он его, этот шанс, разрушил — это было его второй величайшей ошибкой после первой: нагружать немецкую европейскую политику своим антисемитизмом. Чтобы понять, чем и почему он разрушил его — и именно дважды — нам следует немного рассмотреть под лупой его политику осенью 1938 и летом 1940 года. Из этого получается, что тот шанс, который предлагался ему дважды, оба раза он либо не видел, либо осознанно отбрасывал — двойное упущение, которое весит столь же много, как и более очевидные ошибки 1941 года, когда он напал на Россию и объявил войну Америке. Сначала кратко приведем факты.
В марте 1938 года Гитлер путем присоединения Австрии из Германского Рейха сделал Великогерманский Рейх, а в сентябре того же года Англия и Франция в Мюнхенском соглашении дали согласие на присоединение к этому Великогерманскому Рейху населенных немцами пограничных областей Богемии и Моравии. Мюнхенское соглашение означало гораздо больше, чем только лишь расчленение Чехословакии, которая напрасно возлагала надежды на свой союз с Францией. Практически оно означало отступление Англии и Франции из восточной половины Европы и признание Восточной Европы до русской границы зоной влияния Германии. Обрубок Чехословакии, оставшийся после мюнхенского соглашения, с этого момента был воском в руках Гитлера. Польша и Венгрия, которые участвовали в мародерстве над Чехией, стали тем самым его союзниками, а именно — слабыми союзниками более сильного. Румыния и Югославия, уже до этого настолько тесно связанные с Германией экономически, что можно было говорить о зависимости, должны были теперь искать также политически более тесного союза: их союз с Францией был обесценен Мюнхеном. Болгария и Турция, старые союзники Германии со времен Первой мировой войны, также снова ориентировались на Германию.
Так что Гитлер осуществил свое первое политическое стремление молодых лет: Великая Германия, господствующая над всеми государствами–преемниками старой Австрии и в добавление к этому над всем пространством между Германией / Австрией и Россией, и всё это — без войны, при полном одобрении Англии и Франции, в то время как Россия вынуждена была с подозрением, но бессильно наблюдать это огромное сосредоточение сил на своей западной границе. Всё, что теперь оставалось сделать — это упорядочить эту новую великогерманско–восточноевропейскую империю, придать ей вид, а её народам — дать время, чтобы обжиться в их новых взаимоотношениях. Для этого не нужна была война, и то, что это произошло без войны, ведь было же тем негласно подразумеваемым условием, к которому Англия и Франция привязали свое согласие. Они же хотели в Мюнхене купить «мир для нашего времени», и когда английский премьер–министр Чемберлен при своем возвращении уже провозгласил эту цель достигнутой (преждевременно, как оказалось), то потому, что он верил, что Гитлер теперь на годы вперед будет занят мирным делом. Ведь по его пониманию, организация и консолидация огромной и неоднородной восточноевропейской зоны влияния, которую Чемберлен вместе со своим французским коллегой Даладье отдал в Мюнхене Германии, требовали, кроме такта и тонкого чутья, еще и двух вещей: конструктивной государственной политики — можно сказать: искусства государственного строительства — и терпения.